Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Обследовать дорогу и поле вблизи леса больше не взялись — картина ясная. Не послуживший бинокль болтался на груди у Лешки. Комбату доложиться порешили так по дороге, вероятно, прошла колонна немецких танков, один из них стал для ремонта, с ним и расправились; машине нанесли невосполнимый урон, четверых из экипажа убили, один — сбег. Этот рапорт насочинял Лешка, хотя где был тот, четвертый, немец, осталось доподлинно неизвестно: или в суматохе перестрелки ужом скользнул в лес, или замешкался и сгорел в танке. В доказательство своего подвига принесли документы и планшет немецкого офицера.
— Двое твоих, двое моих, — поделил Лешка мертвых танкистов. — Теперь-то с меня должны снять обвинение. Не насильничал я ту бабу И в придачу двух фрицев уложил. А главное — танку хана…
— Должны, — согласился Федор. — Значит, говоришь, двое-то моих?
— Все по-честному, поровну.
Федор довольно кивнул головой, вытаскивая из кармана все еще дрожащими пальцами пачку махорки.
— Ловкий ты парень, Лешка. Не подумать с виду-то. При желании ты любую бабу завалить бы смог…
Они вернулись в окопы батальона решительно героями. Оживленные от победительской вылазки, пошли разыскивать комбата с устным отчетом и предметным подтверждением. Но комбата не было. Его уже вообще не было. Капитан Подрельский умер. Малодушной для войны, бытовой смертью. Он стоял на НП под палящим солнцем, с тяжелым обрюзглым лицом и усталыми красными глазами, — и вдруг подкосился и пал замертво от кровоизлияния в мозг. Окружающие попервости и не сообразили, что за принуждение свалило его с ног, поэтому искали след загадочно-бесшумной пули. Но старшина Косарь, снимая с головы фуражку, объяснил, что командира захлестнуло от лопнувших кровяных сосудов. «Шо же он, вовремя-то не похмелился?…» На лицах у всех остались растерянность и сожаление. «Не по-отважному погиб».
Федор и Лешка свой рапорт переадресовали старшине, ему передали планшет и «аусвайс» немецкого офицера.
Косарь по-командирски объявил им благодарность, потом, положа руки на плечо одному и другому, сказал:
— Худо, шо комбатовой холовы у нас теперь нету. Теперь нас хады зараз сомнут. Як щусенков. Подрельский хлыбисто стоял…
Старшина, конечно, не знал, что батальон через несколько часов окончательно поляжет во внезапном бою. Отброшенная немецкая пехотная часть из сломленного наступления будет пробиваться к своим и наткнется на штрафников. Немецкая часть будет впоследствии раздавлена «тридцатьчетверками», но батальон Подрельского фактически перестанет существовать. Однако это Федора и Лешки уже не коснется.
— Помянуть надо комбата, — сказал Лешка, когда уединились с Федором в траншее. — Заодно и наших фрицев «обмоем». Я с офицера вот снял, со шнапсом. Попробовать хоть, чего они пьют, гады. — Он вытащил из-за пазухи плоскую фляжку, стал разглядывать гравировку на стенке: «Zu meinem lieben Bruder Heinrich». — «Моему брату Генриху», написано. И башня нарисована. Эйфелева. Самая высокая. В Париже такая. — Он отвинтил пробку, потянул ноздрей запах и приложился к отверстию.
Федор выжидательно наблюдал, как спазматически движется худая, обнесенная загаром шея Лешки. Потом аж рассмеялся, увидев его покривленные губы, над которыми торчком стал канареечный пушок первых усов.
— Ох и отрава! Затхлым пахнет, — охрипло заговорил Лешка, тряся головой. — Лучше бы у старшины водки выпросить.
Федор очередно приложился к фляжке и тоже неодобрительно отозвался о качествах германского шнапса. Хотя это был не шнапс, а дорогой французский коньяк. Но они коньяка от шнапса не отличали и отведали его впервые.
Скоро от выпитого их благостно разобрало. Они детально вспомнили лесной рейд, отметили промашки. Своевать можно было еще результатнее, чтоб ни один «пердун» не запрятался. Но в конце концов сошлись во мнении, что «ежели тот хмырь и улизнул из танка, рано или поздно попадется им, лопух, или забредет на заминированную просеку…».
В ту минуту, когда немецкий осколочный снаряд вырвется из ствола пушки, наметив на финише траектории одну из траншей русской обороны, запьянелые от трофейной выпивки, породненные боевой удачей рядовые Федор Завьялов и Лешка Кротов ни капли не думали о смерти.
Бабы косили близ леса в длинном Плешковском логу. Косить бы следовало ранее, недели две назад: трава перестояла, уступила солнцу и суховею набольшую соковитость. Но бабьи руки до всего не поспевали дотягиваться, а мужиковых рук — если не брать в подсчет стариков да мальчишек — в Раменском осталось всего девять. Почему нечетно? Так Максим-гармонист вернулся с фронта с культей вместо правой. И навсегда умолкла его озорная двухрядка — запылилась, ссохлась без дыхания певучих мехов. Максим, чтоб не чумить себя тоскою по игре, спрятал ее в дальний угол чулана.
По холодку, в утро, когда трава росисто-мягка, косилось легко и ходко. Теперь листва и стебли обсохли, сделались жестче; воздух полонил зной, к потному лицу липла мошкара, над головой увивался паут.
— Новый ряд, Оль, с того краю зачинай. Навстречу пойдем, — утираясь платком, сказала Лида.
— Сама оттудова начни, — не согласилась Ольга. — Я здесь обвыкла.
Лида хотела что-то сказать, но после догадливо усмехнулась и пошла на другой край покоса — к Дарье.
Бывшие разлучницы, Ольга и Дарья, нынче уже не ссорились, дрожжи ревности не взнимали обоюдного гнева, но находиться в работе предпочитали подальше, врозь.
Умелица в любовных делах, Дарья в последнее время охомутала Максима. Приголубила-привадила всерьез и обещалась ему быть верной «по гроб жизни». Горячим шепотом, с клятвенной дрожью говорила ему: «Ты, Максимушка, прошлого не поминай. Как грязь со стекла: стерли ее — и опять стекло-то чистехонько…» Перед Максимом побожилась Дарья, что и с Федором, коли вернется, никакой любви не тянуть. Свой выбор Дарья объясняла и себе, и бабам с обдуманностью: «Пускай Максим — однорукий, зато молодой, телом крепкий. Девки-то наши безмозглые. Надеются, им с войны рыцаря в медалях придут. Как бы не так! Похоронка за похоронкой, точно галки, летят. Погляди-ка: уж из села на войну забрать некого. А когда она, окаянная, еще кончится? Да сколь обкалечит?… Проживем и без руки. Бог даст, после войны и дитеныша родим. А пока нам вдвоем с Максимом-то не больно много чего надо…» Горькая слеза перехватывала горло Дарье: терзающе-неотступна была память о юродивой дочке, самой голубоглазой Катьке на свете. Она не перенесла голода первой военной зимы. В гробик, под руку Катьке, положили ее верную деревянную подругу куклу.
Ольга не только из-за близости к Дарье отказалась поменять край лога, ей хотелось оставаться невдалеке от Елизаветы Андреевны: вдруг она в передых перекинется словом с бабами, вдруг обмолвится про Федора. Сама вступать в разговор с Елизаветой Андреевной Ольга не смела; до сих пор при встречах кротко здоровалась, тут же опускала глаза и шла мимо. Но теперь расстановка менялась. От незлопамятной Таньки она узнала, что «тюрьма Федьке кончилась» и что он покатил «во солдаты». Такой поворот Ольгу утешно устраивал: за отсидку Федора она виноватила себя, а война, фронт — нет здесь Ольгиной вины и участия! От войны лиха все хлебают. У Ольги тоже отца в окопах убило и старший брат на.флоте под огнем служит.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!