Собрание Сочинений. Том 1. Произведения 1921-1941 годов. - Хорхе Луис Борхес
Шрифт:
Интервал:
Что до последнего, которым любили баловаться греки (Демокрит клянется, что абдеритяне — лжецы, но Демокрит — абдеритянин и, следовательно, лжет, а следовательно, то, что абдеритяне — лжецы, неверно; следовательно, Демокрит не лжет, а следовательно, абдеритяне — лжецы и Демокрит лжет и т. д.), то существует бесконечное число его разновидностей, отличающихся друг от друга не ходом мысли, а участниками и сюжетом. Авл Гелий («Аттические ночи», книга V, глава X) говорит об ораторе и его ученике; Бараона де Сото{255} («Анхелика», песнь XI) — о двух рабах; Сервантес («Дон Кихот», II, 51) — о реке, мосте и виселице; Тейлор в одной из своих проповедей — о человеке, который слышит во сне голос, говорящий, что все сны обманчивы; Бертран Рассел («Introduction to Mathematical Philosophy»[153], с. 136) — о множестве множеств, не включающих самих себя.
Ко всем этим прославленным головоломкам прибавлю следующую:
Человек на Суматре хочет стать профессиональным предсказателем. Экзаменующий его колдун спрашивает, пройдет ли он или провалится. Соискатель отвечает, что провалится… И так до бесконечности.
Джералд Хэрд{256} «Страдание, биология и время»
В начале 1896 года Бернард Шоу назвал Фридриха Ницше несостоявшимся академиком, который по рукам и ногам связан суеверным культом Возрождения и классиков («Our Theatres in the Nineties»[154], II, с. 94). Одно бесспорно: чтобы сделать свою эволюционистскую гипотезу о Сверхчеловеке доступной эпохе Дарвина, Ницше пришлось отыскать ее в источенной временем книге, представляющей собой неуклюжую пародию на все Sacred Books of the East[155] разом. Он не словом не заикается об анатомии или психологии будущего биологического вида, полностью ограничиваясь его моралью, которую, страшась настоящего и будущего, отождествляет с моралью Цезаря Борджиа и викингов[156].
Хэрд по-своему исправляет недостатки и упущения Заратустры. По стилю каждая его строка намного слабей Ницше; целое воспринимается куда легче. Сверхчеловека он отрицает, но исходит из бесконечной эволюции человеческих способностей. Однако для подобной умственной эволюции не понадобятся века: в человеке есть неистощимый запас нервной энергии, который позволяет нам быть сексуально активными постоянно, в отличие от животных, у которых упомянутая активность периодична. «Наша история, — пишет Хэрд, — часть естественной истории. История человека — это его биология, многократно ускоренная психологически».
Возможность дальнейшей эволюции нашего сознания времени — вероятно, центральная тема книги. Хэрд полагает, что у животных подобное сознание полностью отсутствует: их непрерывное, органическое существование принадлежит чистому настоящему. Это давняя гипотеза, уже Сенека формулировал ее в одном из последних писем к Луцилию: Animalibus tantum quod brevissimum est in transcursu datum praesens…[157]{257} Она преобладает в теософской литературе. Рудольф Штейнер приравнивает неподвижные минералы к трупам, бессловесные растения — к спящим, секундную сосредоточенность животных — к беззаботности мечтателя, перед которым мелькают разрозненные обрывки. В третьем томе своего замечательного «Философского словаря» Фриц Маутнер пишет: «Кажется, животные наделены лишь смутным предощущением временной последовательности и протяженности. Напротив, человек — особенно если он еще и психолог новейшей школы — может различать во времени два ощущения, которые разделяет одна пятисотая секунды». В посмертно изданной книге Гюйо — «La génèse de l’idée de temps»[158], 1890 — есть несколько похожих пассажей. Успенский («Tertium Organum»[159], глава девятая) встречает проблему во всеоружии риторики, утверждая, будто мир животных — двухмерный и они не в состоянии воспринять куб или шар. Любой угол для них — движение, последовательность во времени… Подобно Эдварду Карпентеру{258}, Лидбетеру{259} или Данну{260}, Успенский{261} провидит эпоху, когда человеческий разум откажется от линейного, последовательного времени и будет воспринимать мироздание по-ангельски, sub specie aeternitatis.
К тому же выводу, перемежая изложение жаргоном то психиатрии, то социологии, приходит и Хэрд. Или думает, что приходит. В первой главе книги он допускает особую разновидность времени — неподвижное время, которое мы попросту пересекаем. Трудно понять, то ли эта незабываемая мысль всего лишь метафора, отрицающая космическое, единообразное время Ньютона, то ли автор буквально имеет в виду сосуществование прошлого, настоящего и будущего. В последнем случае (не преминул бы отметить Данн) неподвижное время вырождается в пространство, задача перемещения потребовала бы иного времени…
То, что наши понятия о времени эволюционируют, кажется вполне вероятным и, может быть, даже неизбежным. А вот то, что подобная эволюция может осуществиться внезапно, представляется мне у автора легковесной добавкой и напоминает искусственную стимуляцию.
Гилберт Уотерхауз{262} «Краткая история немецкой литературы» (1943)
Равноудаленный от маркиза де Лапласа (заявившего, что может зашифровать в одной формуле все, что было, есть и будет) и от парадоксального ровно в обратном смысле доктора Рохаса (чья история аргентинской литературы превосходит объемом саму аргентинскую литературу), господин Гилберт Уотерхауз сумел написать на ста сорока страницах историю немецкой литературы, и отнюдь не во всем несообразную. При внимательном прочтении его пособие не вызывает ни оскорбленного, ни восхищенного чувства; самый очевидный и непоправимый его изъян — Де Куинси упрекал за него в свое время немецкую литературную критику — это недостаток впечатляющих примеров. Уделить ровно одну строку многоликому Новалису и злоупотребить этой строкой, поместив ее в малозначительный перечень романов, скроенных по образцу «Вильгельма Мейстера», — такое не назовешь щедростью. (Новалис не принял «Мейстера»; известны его слова о Гёте: «На редкость практичный поэт. Его поэзия похожа на английские товары: красиво, просто, удобно, прочно».) Традиционный пропуск Шопенгауэра и Маутнера меня задел, но не удивил: ужас перед словом «философия» мешает критикам признать «Wörterbuch»[160] одного и «Parerga und Parali-pomena»[161] другого самыми неисчерпаемыми и замечательными книгами эссе в немецкой литературе.
Кажется, немцы не в состоянии действовать, не воображая себя в роли учеников: они могут выигрывать сражения или кропать вялые и бесконечные романы, но только если чувствуют себя «истинными арийцами», викингами, чье достоинство попирают евреи, или протагонистами Тацитовой «Германии». (Об этой уникальной разновидности надежды на прошлое Фридрих Ницше писал{263}: «Все чистокровные немцы давно покинули страну; сегодняшняя Германия — аванпост славянского мира на пути к русификации Европы». То же можно сказать об испанцах, которые объявляют себя внуками завоевателей Америки, тогда как внуки — это, скорее, мы, латиноамериканцы, а они — внучатые племянники…) Характерно, что боги отказали немцам в способности к безотчетной красоте. Этот изъян придает культу Шекспира в Германии трагичность какой-то неразделенной страсти. Немцы (Лессинг, Гердер, Гёте, Новалис, Шиллер, Шопенгауэр, Ницше, Стефан Георге…) с поразительной задушевностью чувствуют шекспировскую атмосферу, в то же время понимая,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!