Лев Толстой - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Слово «ложь» все чаще появляется в разговорах и на страницах дневника Толстого. Скоро он съехал от Тургенева, почти женская чувствительность которого, элегантность в одежде, страсть к порядку и гурманство привели к тому, что Льву подчас хотелось одеваться неряшливо и питаться кислой капустой. Но даже устроившись на первом этаже дома по Офицерской улице, он продолжал каждый раз при встрече изводить своего друга. Вдруг посреди самого обычного разговора Тургенев чувствовал, что, как игла, остановился на нем чей-то взгляд. Это означало, что Толстой вышел на тропу войны. Слово, движение ресниц, трепетание ноздрей – все что угодно было свидетельством отсутствия искренности у собеседника. «Иван Сергеевич говорил мне, – вспоминал Гаршин, – что он никогда в жизни не переживал ничего тяжелее этого испытующего взгляда, который, в соединении с двумя-тремя словами ядовитого замечания, способен был привести в бешенство всякого человека, мало владеющего собой». После очередной такой сцены Тургенев, разбитый, со слезами на глазах, жаловался близким друзьям: «Ни одного слова, ни одного движения в нем нет естественного. Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в весьма умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством… Хоть в щелоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства; каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство… И все это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие».[187]
Панаев, выслушав это однажды, сказал ему:
«– Знаешь ли, Тургенев, если бы я тебя не знал так хорошо, то, слушая все твои нападки на Толстого, подумал бы, что ты завидуешь ему.
– В чем это я могу завидовать ему? В чем? Говори! – воскликнул Тургенев.
– Конечно, в сущности, ни в чем: твой талант равен его!.. Но могут подумать…
Тургенев засмеялся и с каким-то сожалением в голосе произнес:
– Ты, Панаев, хороший наблюдатель, когда дело идет о хлыщах, но не советую тебе порываться высказывать свои наблюдения вне этой сферы!»[188]
Со своей стороны, Толстой, жестоко осуждая недостатки этого большого литератора, с трудом переносил удаление от него. Как только, задетый за живое, Тургенев пытался скрыться, он бросался к нему, следовал за ним по пятам «как влюбленная женщина».[189] Примирение было для него не менее важно, чем спор. Ведь без жертвы каждый палач заскучает. Взлеты и падения этой дружбы со всей скрупулезностью отражены в дневнике: «7 февраля. Поссорился с Тургеневым», «13, 14, 15, 16, 17, 18, 19 февраля. Обедал у Тургенева, мы снова сходимся», «12 марта. С Тургеневым я, кажется, окончательно разошелся», «Был… у Тургенева и очень весело болтал с ним», «25 апреля. Был у Тургенева с удовольствием. Завтра надо занять его обедом», «5 мая. Был обед у Тургенева, в котором я, глупо оскорбленный стихом Некрасова, всем наговорил неприятного. Тургенев уехал. Мне грустно тем более, что я ничего не пишу». Когда же окончательно выведенный из себя Тургенев уехал в имение, троглодит, каясь, писал тетушке Toinette: «…Тургенев уехал, которого я чувствую теперь, что очень полюбил, несмотря на то, что мы все ссорились».[190]
Петербург разонравился ему, Толстой чувствовал себя неуютно среди литературных собратьев, к какому бы кругу они ни принадлежали, и выходил в свет скорее по привычке, чем от большого желания. Военное командование, настроенное к нему благожелательно, предложило место в Петербургском артиллерийском заведении, которое, впрочем, не надо было даже посещать. От армейской жизни у него осталась только униформа. Все свободное время Лев посвящал литературе. Третий из севастопольских рассказов – «Севастополь в августе 1855 года» – появился 12 января 1856 года на страницах «Современника». Впервые вместо инициалов Л. Н. Т. он был полностью подписан – под названием значилось: «Л. Н. Толстой». В примечании редактора говорилось, что «Детство», «Отрочество», «Севастополь в декабре месяце» и некоторые другие рассказы, опубликованные за подписью Л. Н. и Л. Н. Т., принадлежат перу того же автора. Продолжая работу над «Юностью», Толстой создал и несколько коротких рассказов: «Два гусара», «Метель», «Утро помещика». Чтобы доказать самому себе, что не принадлежит ни к одной школе, ни к одному лагерю, отдал некоторые из них в «Современник», другие – в «Русский вестник» Каткова, реакционное издание славянофилов. Толстой не зависел от своих литературных доходов, а потому мог не заботиться о том, чтобы угодить публике, критикам, литераторам; мог поступать так, как считал нужным, хлопать дверью, стучать кулаком по столу, говорить то, что думает. Дипломатия не была его сильной стороной, ему чужды были угодничество, низкопоклонство. Его следовало принимать таким, каков он есть! И действительно, даже те, кого раздражало его поведение, были покорены его мастерством. Ни единой фальшивой ноты не прозвучало в хоре похвал его творчеству. Среди врагов не было никого, кто мог бы стать с ним на равных.
В начале января 1856 года Толстого вызвали в Орел, где умирал брат Дмитрий, давно больной туберкулезом. Они не виделись два года. В грязной комнате лежал не милый Митенька его детства, а изможденный бледный, человек, худоба которого потрясла Льва. «Он был ужасен: огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал и не хотел умирать, не хотел верить, что он умирает».[191] Рядом с ним находились сестра Мария, ее муж Валерьян, тетушка Toinette и рябая, с красными глазами женщина, повязанная платком. Это была проститутка Маша, выкупленная им из публичного дома, – первая женщина, которую он узнал.
Глядя на изуродованного страданиями и беспутной жизнью брата, Лев видел отзвук этого в себе самом. Быть может, в крови у Толстых склонность с необычайной легкостью бросаться от добра ко злу, от самоуничижения к гордости, от добродетели к пороку, и все они, в той или иной мере, предрасположены к крайностям и не пытаются найти золотой середины? Вот только у него здравый смысл сдерживал инстинкты, а Митя дошел до конца, не заботясь о последствиях, и величие его идей сменилось слепотой, а благородство – вырождением. Когда-то над ним смеялись, называя «Ноем» за исключительную набожность. В Казани он не только учился – помогал больным, навещал заключенных, постился до истощения. Небрежно одетый, неопрятный, сгорбленный, с робким взглядом, находил счастье в отказе от мирских радостей. Получив диплом, явился, одетый как бродяга, к статс-секретарю Второго отделения Танееву просить места. На вопрос: «Какое же место вы желаете иметь?», ответил: «Мне все равно, такое, в котором я мог быть полезен». «Серьезность искренняя так поразила Танеева, что он повез Митеньку во Второе отделение и там передал его чиновникам. Должно быть, отношение чиновников к нему и, главное, к делу оттолкнуло Митеньку, и он не поступил во Второе отделение».[192] Он вернулся в Щербачевку и попытался жить на доходы от имения, с крепостными решил поступать только справедливо. Друзьями его в то время были странники, монахи, безобразный, «маленький ростом, косой, черный, но очень чистоплотный и необычайно сильный» человек по имени Лука. Жил Дмитрий, «не зная ни вина, ни табаку, ни, главное, женщин до двадцати пяти лет», пока не встретился на его пути «очень внешне привлекательный, но глубоко безнравственный человек – меньшой сын Исленьева». И случился с ним «необыкновенный поворот. Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам… Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе». Братья, сестра, тетки – все были против нее. Лев по возвращении с Кавказа заезжал в Щербачевку, чтобы уговорить брата удалить Машу, – несмотря на все свои теории об искупительной любви, будущий автор «Воскресения» не мог одобрить такой мезальянс. Послушавшись, Дмитрий на время расстался с ней, но потом вновь призвал. Они скитались по городам, в надежде вылечить его, в Орле Митя слег окончательно. Маша была все время при нем, поправляла подушки, готовила на стои, подавала тазик, куда он сплевывал мокроту. По его желанию принесли чудотворную икону, перед которой молился. Легко убедив себя, что за братом есть кому ходить, Лев посчитал, что с чистой совестью может уехать. «Я был особенно отвратителен в эту пору. Я приехал в Орел из Петербурга, где ездил в свет и был весь полон тщеславия. Мне жалко было Митеньку, но мало. Я повернулся в Орле и уехал, и он умер через несколько дней».[193] О его смерти Толстой узнал по возвращении в Петербург и записал в дневнике: «2 февраля. Брат Дмитрий умер, я нынче узнал это». И несколько строк в тот же день тетке Пелагее Юшковой: «Умер он как христианин, и это всем нам большое утешение». Лев не был на похоронах. Как после смерти отца и бабушки, чувствовал вместе с горечью некоторую досаду – своим уходом Дмитрий несколько осложнял ему жизнь: будучи приглашен на вечер к родственнице, Александре Андреевне Толстой, написал ей, что не приедет, потому что умер брат. Но вечером все-таки появился и «…в ответ на возмущенный вопрос, зачем он приехал, ответил: „Потому что то, что я вам написал сегодня утром, было неправда. Вы видите, я приехал, следовательно, мог приехать“». Позже отправился в театр, но, когда Александра Толстая, негодуя, спросила его, хорошо ли там развлекался, сказал, что у него «…был настоящий ад в душе». Он напишет в «Воспоминаниях» о смерти Дмитрия: «Право, мне кажется, мне в его смерти было самое тяжелое то, что она помешала мне участвовать в придворном спектакле, который тогда устраивался и куда меня приглашали». Событие это не прошло бесследно для его литературной жизни – комнатка в Орле, ее стены с пятнами непонятного происхождения, Машенька, проститутка с золотым сердцем, Дмитрий, похожий на скелет, на смертном одре, запах лекарств и пота, хрипы, кашель, мокрота, смена рубашки, визит доктора – так будет умирать брат Левина в «Анне Карениной».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!