Дети мои - Гузель Яхина
Шрифт:
Интервал:
О том, что Клару нужно все-таки похоронить.
О том, что никогда он не будет писать сказок.
Что будь его воля – схоронил бы Клару в Волге: лучше быть съеденной рыбами, чем червями.
Что бутылка молока в котомке не должна была разбиться – лежала в пачке газет.
Что сама Клара вряд ли желала бы упокоиться в воде – придется вырыть ей земляную могилу.
Что не читал газет вот уже семь лет.
Что Анче скоро проснется, и потому надо торопиться.
Отдышавшись, Бах с трудом оторвал горячее лицо от камня, приподнялся на локтях и обернулся к Волге: льдины стали мельче и прозрачней, покорными стадами неслись по реке – могучая зеленая вода уносила их в Каспий.
12
Бах похоронил Клару на краю сада, где между яблонь разрослись кусты дикой малины и ежевики. Могилу копал целый день: земля была еще мерзлая, едва крошилась под ударами лопаты, но он терпеливо долбил ту землю, высекая последнее ложе, – успокаивала мысль, что какое-то время Клара еще побудет в окружении привычного холода. Одел ее в нарядное: синюю юбку тонкой шерсти с красными разводами, хлопчатый передник с цветочной вышивкой по подолу, льняную блузу с широкими рукавами и кружевной отделкой по вороту. Переплел косы, перевязал их лентами – волосы стали непослушны и жестки за последние месяцы, и Бах долго мучился, свивая их, укладывая в кренделя на темени и затылке. В лицо Кларе старался не смотреть – боялся прочитать укоризну или осуждение.
Вместо гроба уложил Клару на доску, вынутую из стены амбара. Хотел было укрыть утиной периной, но рассудил, что Анче та перина нужнее; к тому же Клара вряд ли желала быть укутанной в теплое – и потому набросил на нее одну лишь кружевную накидку, плетенную искусницей Тильдой из черных ниток.
Когда Клара уже лежала в могиле – красивая, с черной паутиной поверх неподвижного лица, – Бах все-таки решился посмотреть на нее долгим взглядом, но увидел одну только отстраненность и равнодушие: ничего не хотела сказать Клара на прощание. Присел рядом, хотел было сам подобрать подходящие слова – но слов таких не нашел: за месяцы лихорадочного сочинительства и беспрестанной заботы об Анче он разучился разговаривать с любимой женщиной. Зажмурился и руками начал сгребать землю, кидать в могилу.
Креста поверх ставить не стал, а притащил с волжского берега большой серый камень. Писать на нем также ничего не стал: кроме Баха, некому было вспомнить покойную добрым словом, а самому Баху имя на могильном камне было без надобности.
Потом пошел в ледник и весь лед, на котором спала Клара, отнес на берег и осторожно выпустил в Волгу. Можно было просто выбросить те льдины под яблони, но отчего-то казалось правильным вернуть их реке.
И только после всего, уже вечером, в густо-голубых сумерках, Бах взял на руки сонную Анче и вынес в сад – впервые со дня смерти Клары принес ей девочку. Постоял рядом с могильным камнем, прижимая к груди теплого со сна ребенка.
Смотри, Анче, обратился к ней мысленно, здесь похоронена твоя мать по имени Клара. Клара умерла.
Анче, не разлепляя глаз, морщила нос, кряхтела и утыкалась лицом в Бахову подмышку…
* * *
Вот уже несколько дней он жил, не беря в руки карандаша, – тот уныло торчал в щели меж стенных бревен, рядом с окном, куда Бах сунул его, чтобы не потерять в большом доме и защитить от острозубых мышей. Вечерами, когда комната освещалась дрожащим светом лучины, длинная тень карандаша восклицательным знаком маячила у окна, трепыхалась по стенам. Звала Баха. Сердце его откликалось на зов, билось чаще; откликалась и правая рука, теплела, подрагивала пальцами; писать хотелось нестерпимо, но – отворачивался от призывно пляшущей тени, старался не замечать. Можно было убрать карандаш куда подальше – заложить за наличник или сунуть на дно сундука; отчего-то не убирал.
Он так и не понял окончательно, для чего неутомимому Гофману потребовались сказки. Уяснил только, что заметки о настоящей жизни потеряли прежнюю ценность. Отныне Гофман ждал от него – вымысла. Но существовала ли на земле такая сказка, что не напомнила бы о Кларе, не отозвалась бы в сердце горячей болью? Бах не знал таких сказок. Любая история, ее герои и обстоятельства неизменно вызывали в памяти образ любимой женщины – обернутой в черную паутину, с выражением безразличия на лице, неподвижно лежащей под яблонями и пронзенной их корявыми корнями.
Уговаривал себя: что стоило зажать меж пальцев карандаш, стиснуть покрепче зубы, удерживая боль, и торопливо начеркать на листе пару десятков строк – не вдаваясь в смыслы, не затрудняясь изяществом слога и ровностью почерка? Отписаться от упрямого Гофмана, отбрехаться, отделаться – любым сюжетом. Сказок он помнил так много, что мог бы купить на них целую бочку молока, целый колодец или целую Волгу, – Бах помнил все, что рассказывала ему Клара. Однако же – ходил угрюмо, воротил голову от торчавшего из стены карандаша. Не писал.
В день, когда вскрылась Волга и правый берег на время ледохода оказался полностью отрезан от левого, Бах подсчитал: запасов молока на хуторе должно хватить на неделю. Он делал те запасы всю зиму – собирал кропотливо: из каждой заработанной меры отливал малую часть в чашку или стакан, благо посуды в доме было достаточно, и замораживал в леднике; к концу зимы чашки с молочным льдом тесными рядами стояли в ледниковом ящике, соседнем с Клариным, – ждали своего часа. Поначалу Бах размораживал по три чашки в день; затем по четыре – аппетит у Анче был отменный. Ледник быстро пустел, и скоро Бах не мог думать уже ни о чем, кроме как: чем кормить ребенка, когда будет выпита последняя чашка?
Однажды вечером решился: тщательно разжевал сухарную корку, сплюнул в ложку и выкормил девочке. Та дернула подбородком, сморщилась, катая во рту незнакомую пищу, – и тотчас заревела, разбрызгивая во все стороны непроглоченную тюрю. Кое-как утешил, укачал на коленях. Вновь поднес ложку к еще мокрому от слез детскому лицу, на этот раз – полную истолченного запаренного овса. Анче вновь потянулась доверчиво, вновь пригубила – но, обманутая вторично, раскричалась уже так оглушительно, что у Баха после этого долго тенькало и дзынькало в голове. Пришлось кружить по гостиной, подбрасывая орущего ребенка на руках и успокаивая мысленно самыми ласковыми словами, а затем выделить для утоления обиды увеличенную порцию молока.
Наевшись наконец привычной пищи и успокоившись, Анче заметила пляшущую у окна тень, потянулась к ней ручонками – Бах тут же выдернул торчавший карандаш, спрятал в карман домашней вязаной фуфайки:
– Нет, Анче. Не могу. Не теперь.
Расхаживая по избе и баюкая сытого ребенка, все время помнил о том, что лежит в кармане. Короткий, не более Бахова мизинца, карандаш ощущался длинным и увесистым, как большой гвоздь. Когда вздохи младенца стали глубоки и редки, а тельце обмякло, успокоенное сном, он уложил Анче в постель, затворил за собой дверь спальни. Вытянул из кармана бередящий душу предмет, что было силы всадил в законопаченную щель – словно нож в стену воткнул – и, набросив на плечи тулуп, торопливо вышел из избы…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!