Новый посол - Савва Артемьевич Дангулов
Шрифт:
Интервал:
У отца была своя философия смерти. Он мог сказать: «Хорошо помер сосед, куда как красиво помер: раз — и оборвалась ниточка!.. Будто и сам ухватил, как это у него хорошо получилось, даже улыбнуться успел... С той улыбкой и ушел в мир иной. Лежал в гробу и радовался. Люди шарахались: тю, ненормальный! А по мне — куда как нормальный: красиво ушел соседушка...»
В последний год все в зеркало на себя любовался. Завел себе зеркало, из которого глаза смотрели блюдцами, а нос — цибулей. Его и так господь не обидел: подарил нос дай боже!.. Смотрит в зеркало и кривит рот: «Чадо-чадушко, глянь сюда: ничего не скажешь, сильны Улютовы носами!» Ему нравилось это «чадо-чадушко» — у него не было иного имени для Степана. «Верно, сильны носами?» Возразил бы, да не можешь: что говорить, не обидел господь бог Улютовых носами — толстые, перешибленные, сплющенные в пятак. Хочешь не хочешь, да поверишь фамильной улютовской присказке: «Не было бы таких носов, пожалуй, потерялись бы в мире. Не носы — штандарты!» Да что там носы! У кого нет толстого носа! Вот глаза — иное дело: один светло-карий, другой сине-сизый, почти голубой... Но вот диво: разноглазие повторилось в Степане, разве только краски были иными: черный и ярко-голубой.
Степан спросил его не мешкая: «Улютов, как ты ушел из России?» (Отец звал себя грубо-торжественно «Улютов», да и сыну наказал: «Я — Улютов, и нет у меня иного имени».) Отец лежал на своей оттоманке, застланной паласом, которым его одарил в последнюю поездку в столицу «блошиный рынок». Солнце ушло за перевал, и тень упала на город. Быть может, на перевале было еще светло, но в город уже проник вечер, самый ранний. «Как ты ушел, отец?» В глазах отца был укор. «Ты меня никогда не спрашивал об этом прежде, — сказал он, не сводя глаз со Степана. — Боишься, что я уже не выдюжу? Не успеешь спросить?» Сыну показалось, что вопрос этот неудобен Улютову и он отводит его, взывая к состраданию. У него были причины не верить отцу, и он настоял: «Скажи, мне это важно: как ушел?» Улютов собрался с силами и повернулся лицом к стене, защитившись худой спиной. Стало ясно: не расковать молчания. Степан и прежде замечал: для отца это тайна. Сейчас Улютов убедил его в этом вновь: тайна, которую могут сберечь сомкнутые уста. Ждать пришлось недолго: Улютов в самом деле сомкнул их...
Вспоминая этот разговор с отцом, Степан корил себя: да надо ли было так настаивать? Хотел бы отец сказать ему об этом, сумел бы это сделать и прежде. Если не сделал, значит, не хотел. Но почему все-таки не хотел? С настойчивостью неодолимой, с какой он подступился тот раз к отцу, Степан требовал ответа и от себя. Что он помнит? Нет, нет, с той ранней поры, самой ранней, когда отец взял его, семилетнего мальца, под мышку и унес в далекое далеко, откуда пути, пожалуй, нет обратно, что он помнит? Он напрягает память, и на него падает дождь воспоминаний, моросящий дождь той далекой поры, холодный дождь пополам со снегом. В памяти встают руины вокзалов, мимо которых проходит их поезд, и отец в зеленой немецкой шинели, бегающий по этим руинам с алюминиевым чайником в руках. «Если отойдешь от вагона, иди в голову поезда, к хвосту не ходи!» — говорил отец, говорил так часто, что захотелось пойти именно в хвост. Пошел и чуть не лег на рельсы на веки вечные. Из вагона вылетел кусок водопроводной трубы и просвистел над головой — кто-то размахнулся во всю силу, труба оставила зримую отметину на рельсе: не иначе, кто-то метил, да маху дал. Вот и сейчас он напрягал память и видел эту трубу, отлетевшую рикошетом от рельсы, — ржавый брус с прозеленью толщиной в руку. Все выветрилось из памяти, а этот эпизод с трубой остался. Этот кусок ржавого железа готов был объяснить многое: стерегли отца, да, не дождавшись, готовы были порешить сына. Там, в хвосте вагона, куда отец заказывал не ходить, были вагоны с мальчишками-погодками — молодые каторжники, их ждала немецкая неволя. Нет предела тому, что готов сделать человек, когда ему четырнадцать лет, — в горькой решимости, в отчаянье, в слезах, которым нет удержу. Невелики, казалось, силы, но их достаточно, чтобы сообщить куску трубы силу ядра. Когда пришла эта мысль? Быть может, в тот первый момент, даже, наверняка, что пришла сразу. Только этим и можно объяснить, что не сказал о происшедшем отцу. Помнится, как бежал по насыпи, перескакивая через лужи (была осень), и озноб страха сводил скулы — до сих пор он слышит, как стучали зубы. Еще помнится, как добежал до своего вагона и затаился в темном углу, свернувшись калачиком, — как ни подбирал ноги, едва не касаясь худыми коленками подбородка, не мог унять озноба. «Обойми чайник, чайник обойми — он не остыл еще...» — говорил отец, пододвигая алюминиевый чайник, — откуда ему знать, что то был иной озноб, его теплом не переможешь...
А потом они оторвались от поезда с мальчишками и продолжили путь одни, — как можно было догадаться, на юг. Сейчас уже не упомнишь, когда кончилась Германия и началась Бельгия, когда оборвалась Бельгия и возникла Франция, поезд все шел и шел, как можно было догадаться, приближаясь к благословенному югу, — как-то сразу источилась осень и наступило лето, без зимы. А вслед за этим встали горы и зеленый замок на уступе горы, зеленый от плюща, облепившего стены. Для каждой поры отец припас свои слова. В ту раннюю пору, когда осели на Изере, отец не переставал твердить: «Для жизни нужны маленькие города — чем меньше, тем лучше». Потом он усвоил иную науку: «У человека все предначертано от рождения, отважиться на большее — значит расшибить голову». Но он, пожалуй, превзошел себя, когда сказал: «Человек может родиться дважды и даже трижды — все зависит от него. Родился и забудь, что прежде жил на свете. Главное — забыть...» Похоже, что эти его присказки-приговорки не имели между собой ничего общего, но это было первое впечатление — на самом деле они были сцеплены и у
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!