Теплые вещи - Михаил Нисенбаум
Шрифт:
Интервал:
Вспышка поэзии меняет все вокруг без перестановок и метаморфоз: просто в мире наступает новый смысл.
Воздействие слов (даже самых простых и ясных) на сознание темно и неисповедимо, оно сродни забавам божества, придумывающего новые цветы, рыб или зверей. Получалось, что стихи – известные слова, расположенные в известном порядке – неопровержимо доказывают совершенно, казалось бы, нелогичные и даже незаконные вещи. При этом настоящие стихи могут говорить только правду. Созвучия слов оказывались родом логики, подтверждали истинность мысли, порой без единого рассудочного аргумента.
Многое в стихах меня удивляет по сей день. Например, странно, что ободрять и утешать способны даже такие стихи, в которых нет ничего утешительного. Отчаянные, мрачные, чуть ли не погребальные. Как омывает душу минор старинной мессы. Просто, пройдя несколько строк-ступенек, ум оказывался на каком-то другом этаже, в других слоях атмосферы, где в мире наступил порядок. Всегда разный, не всегда солнечный, но обязательно дающий душе место и оправдание. Стихи давали покой, не замедляя бег крови.
Каждое настоящее стихотворение оказывалось вроде башни. Туда можно было подняться, чтобы увидеть то, что не умеет открываться из окон обычной жизни. Где только не росли эти башни! В горах, на забытых богом железнодорожных станциях, в больницах, даже под землей. Но в каждой была высота, с которой спасительно виделось все, над чем поднимают стихи.
Наконец мне стало ясно, что в поэзии есть возможности, недоступные для живописи, даже самой лучшей. В картине можно заставить человека лететь, сложнее устроить так, чтобы он взлетал от любви. Или «тяжело взмывал». В стихах два-три слова оказываются целой картиной, причем зачастую картиной незримого. На полотне можно укутать гору туманом, но нельзя показать, что горе теперь теплее. В стихах звуки колдуют со временем, которое в картине просто останавливается или исчезает.
Почти все, с кем я общался до Фуата, читали и заучивали наизусть стихи, ссылались на них в качестве аргумента в споре, а то и сочиняли сами. Но в их умах и голосе стихи (в том числе и настоящие) не открывались. Словно люди играли на скрипках, не вынимая их из футляров. Если в футлярах вообще были скрипки. Тем не менее выходило, что в моем последовательном знакомстве и общении с разными лицами я все ближе и ближе подходил к уяснению стихов. В этом переходе от знакомства к знакомству, от провалов к откровениям была сквозная рифмовка – как в классическом итальянском сонете. Дружба с Вялкиным, раздоры с родителями, китайский томик, знакомство с Фуатом, рисование отшельнических пейзажей, позорные ляпсусы на работе, попытка поселиться в башне, простуда, – здесь тоже была своя необъяснимая логика. А кто и зачем рифмует все творящееся с нашей жизнью, невозможно понять, пока имеешь к этой жизни хоть какое-то отношение.
На следующей неделе во Дворце проходил смотр цеховой самодеятельности. На протяжении трех дней сцена зажигала яркие огни и в праздничных лучах театральной подсветки пели, плясали, показывали фокусы заводские артисты. В темном зале чаще всего не было ни одного зрителя, если не считать незримых членов жюри, сидящих за тесным журнальным столиком при свете лампочки с бахромчатым абажуром.
Выступив, артисты тотчас покидали сцену, не спускаясь в зал. Кто-то шел в буфет, некоторые уходили из Дворца обратно на завод, большинство разбредалось по домам. За участие в смотре людям давали отгул или день к отпуску. Некоторые своими выступлениями, наоборот, искупали какие-нибудь грехи. Так или иначе, оставаться в зале почти никто не хотел. Мы с Вялкиным незаметно пробирались в оркестровую яму и наслаждались цеховыми музами, стараясь не издать ни звука. Что было нелегко, особенно мне. Сопротивляться смеху я не умею.
В космическом безмолвии невидимый ведущий объявлял: «Антонина Кибальникова и Ольга Шанежных, цех двести двадцать, порядковый номер тридцать четыре. Песня про оленя. Приготовиться номеру тридцать пять, оригинальный жанр из литейного». Песня заканчивалась в гробовой тишине.
Основную массу артистов составляли женщины-активистки, которые исполняли под баян популярные песни вроде «Еду-еду на комбайне, в поле зреет рожь, раскрывай, Катюша, тайны, сердце не тревожь». Было также трио балалаечников и ВИА «Молодые ритмы», одетый в шитые серебром алые рубахи. «Молодые ритмы», тарахтя ударной установкой, исполнили «Какую песню спеть тебе, родная? Спи, ночь в июле только шесть часов».
«Альберт Полухаев, отдел Главного сварщика. Оригинальный жанр. Звуковая пародия на паровоз», – голос ведущего звенел от безразличного оптимизма. На сцену выходил плотный мужчина в вязаном свитере, поверх которого был надет темно-серый полосатый пиджак. Мужчина прятал руки за спину, говорил гнусавым фальцетом: «Поезд отправляется», – и с суровым лицом начинал шипеть, пускать воображаемые пары, медленно пыхать, раздувая сизые бритые щеки. Вдруг из кулис кто-то звонко кричал: «Ту-ту, приехали!» Альберт Полухаев обиженно прекращал пыхтеть, угрожающе гудел в сторону кулис: «Отвали ты, козел!», а потом снова принимался разгонять несуществующий паровоз в неведомые дали.
Самое яркое впечатление на меня произвел танцор Шаповаленко, сутуловатый маленький мужчина с нарумяненными щеками и подвитым чубом. В последний момент выяснилось, что у него не пришел баянист, и Шаповаленко героически решил выступить, так сказать, a capella. Может, от этого зависела его работа, может, он дал слово и не мог его нарушить. В полной тишине безо всякой музыки маленький мужчина в васильковых шароварах и расшитой белой косоворотке вышел на сцену, потрясая воздетыми руками и приволакивая по полу носами смазных сапог. Он топотал кругами по сцене, гикал, пускаясь вприсядку. Иногда звуков почти не было слышно, потом вдруг ни с того ни с сего Шаповаленко кричал «Оба-на!», бросался на пол и семенил горизонтально сапогами, выпрастывая из-под себя то одну руку, то другую. Маленький человек скакал по огромной сцене перед пустым залом, гикал, свистал... Почему-то было не смешно, хотя и могло бы. Извинившись перед Вялкиным, я потихоньку вернулся в темную мастерскую и стал смотреть в окно, как синеет зимний день и падает безо всякой меры замедленный снег.
В субботу мы договорились с Фуатом поехать в центр навестить главный книжный магазин города. Можно было доехать на маршрутке до вокзала, а там уж на автобусе или трамвае до Кукольного театра. Но мы решили добираться трамваем, как побыстрее. Когда к конечной выехала красная, облепленная следами снежков «восьмерка», на остановке было уже человек пятьдесят, похлопывающих рукавицами и подпрыгивающих на месте, чтобы не замерзнуть. Мы протиснулись в самую середину вагона. Двери с медленным лязганьем закрылись, вагоновожатая объявила, что следующая остановка – «Заводоуправление», и трамвай двинулся мимо ограды безлюдного стадиона. Стекла были почти сплошь заклеены ледяными кинжалами и ятаганами, кое-где были процарапаны буквы и просто линии. Школьники, сидящие вчетвером на двух сиденьях, прикладывали поочередно ребра ладоней и кончики пальцев к стеклу, растапливая до прозрачности лед рисунком босых пяток. В вагоне было более-менее тепло.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!