Инквизитор - Кэтрин Джинкс
Шрифт:
Интервал:
— И оттого наиболее благодатный.
— Я бы скорее желал омыть ему ноги.
— Ваши желания, брат Бернар, — это как раз то, что мы пытаемся преодолеть.
— Может быть, мне следует начать с более простых задач. Может быть, мне следует повторять себе: «Брат Эльдред вправе открывать рот, а я не вправе ожидать от него понимания».
— Сын мой, я не шучу, — мрачно заметил настоятель. — Вы умны, нет сомнений. Но вы слишком высоко ставите свой разум. Какова же ему цена, если его сопровождают леность, гордыня и упрямство? Здесь вам не Рим и не Париж — здесь, в Лазе, не собираются великие умы. А если бы и собирались, то вы бы обнаружили, что вы не из их числа.
— Что ж… возможно, — отвечал я с деланной небрежностью.
— Сын мой!
— Простите меня.
— Будете ли вы смеяться во вратах ада, хотелось бы знать. Мне кажется, что если бы вы воистину осознавали греховность вашего поведения, то вы бы плакали, а не смеялись. Вы своенравничаете. Вы поддаетесь зовам плоти и следуете собственной воле. Вы самонадеянны, и даже более чем, вы заносчивы, вы непристойны — приравнивая похоть и вожделение к экстазу божественной любви. Помилуй вас Боже, сын мой, разве умному человеку пристало нести подобную чушь?
Наверное, промелькнувшая в его голосе нотка презрения подтолкнула меня высказаться на этот счет. Или, может быть, то, что на исповеди полагается открывать все мысли и все чувства.
— Отец мой, я согрешил, полюбив Иоанну де Коссад, — сказал я. — Я согрешил в гневе моем и гордыне. Но я не уверен, что чувство, которое я испытывал тогда в горах, было земного происхождения. Я не верю, что это была не божественная любовь.
— Брат Бернар, вы заблуждаетесь.
— Может быть. А может быть, и нет.
— И это смирение? Это раскаяние?
— Вы хотите, чтобы я отверг Христа?
— А вы хотите, чтобы я принял подобное кощунство?
— Отец мой, я изучил свою душу…
— И примирились со своим высокомерием.
И тут, надо признаться, я рассердился, хотя и обещал обуздывать гнев и смирять гордыню.
— Это не высокомерие! — возразил я.
— Вы тщеславны.
— Вы полагаете, я глупец? Что я не умею отличить одну любовь от другой?
— Оттого, что вы ослеплены гордыней.
— Отец мой, — сказал я, стараясь оставаться спокойным, — а вам доводилось изведать божественную любовь?
— Вам не по чину задавать мне подобные вопросы.
— Я знаю наверняка, что вы никогда не ведали любви женщины.
— Замолчите! — Внезапно его обуяла ярость. Редко я видел приора в гневе — и ни разу с момента его избрания. На моей памяти он всегда был само смирение и даже в юности являл миру безмятежный лик. Послушный какому-то сидевшему во мне злому демону, я часто пытался в те далекие дни вывести его из себя при помощи насмешек и колкостей, но без особого успеха. Но пусть даже и так, никто не был более способен нарушить покой его духа.
И теперь, хотя мы оба постарели, он так и остался медлительным, пухлым облатом, неискушенным в жизни мирской, а я был по-прежнему подвижен, худощав и умудрен по части распутства.
— Замолчите! — повторил он. — Или я велю дать вам плетей за дерзость!
— Я и не думал дерзить вам, святой отец, я всего лишь хотел заметить, что я имею некоторое представление о любви — и земной, и, может статься, божественной.
— Молчать!
— Гуг, послушайте меня. Я вовсе не пытаюсь оспорить ваше старшинство — честное слово, клянусь. Вы меня знаете, во мне много мирского, но это совсем другое — я боролся с демонами.
— Вы одержимы бесами! В вас горит гордыня, и вы не внемлите воле Божией. — Он говорил, задыхаясь и судорожно хватая ртом воздух, и встал, чтобы вынести свое conclusio[73]. — Я не вижу смысла в продолжении беседы. Вы будете поститься на хлебе и воде, вы будете хранить молчание, вы будете присутствовать на общих капитулах, повергнув себя ниц, в течение месяца — под угрозой исключения. Если вы снова явитесь ко мне, то лишь приползя на коленях, ибо иначе я не приму вас. Господь да помилует вашу душу.
Вот так я лишился дружбы приора. Я не понимал до того момента, как его избрание возвеличило его в его собственных глазах. Я не понимал, что, бросая ему вызов, я словно бы сомневался в его способностях, в его праве занимать эту должность.
Может быть, если бы я это понимал, я бы не оказался в моем сегодняшнем положении.
Сентябрь миновал; начался пост; лето подходило к концу. Мы в обители отпраздновали Михайлов день и день святого Франциска. В горах пастухи повели стада к югу. На виноградниках давили виноград. Все шло своим чередом, согласно велению Божию (Он сотворил луну для указания времен, солнце знает свой запад)-[74], а отец Августин между тем лежал в могиле неотмщенный. Ибо я признаю, к стыду своему, что я не продвинулся ни на шаг в расследовании его убийства.
Приложив довольно усилий, я в течение нескольких дней собрал немало сведений о Жордане Сикре и Моране д'Альзене. Я уже знал, что Жордан прибыл в Лазе из гарнизона Пюи-лорана. Родом из Лимо, он оставил там семью, о которой редко говорил: его товарищи были уверены, что он порвал со всеми родственниками. Он был лучше подготовлен, чем большинство наших солдат, и носил короткий меч, коим владел весьма искусно. Прежде своего назначения в Святую палату, он служил в городском гарнизоне, и, как я выяснил, перевод был осуществлен по его личной просьбе. (Жалование нашего служащего выше, чем у солдата в гарнизоне, и обязанности менее обременительны, хотя положение, наверное, не столь почетно). Жордан вместе с другими четырьмя служащими жил в комнате позади лавки, принадлежащей Раймону Донату. Он не был женат. Он редко посещал церковь, если вообще посещал.
Эти факты были мне известны. Но, поговорив с его соседями, с его бывшими сослуживцами в городском гарнизоне — некоторые из них сопровождали меня в Кассера и горели желанием помочь, — я получил более полное представление о Жордане Сикре. Это был расчетливый, замкнутый человек, основательный во всем, что он делал. Он любил азартные игры и потакал своей страсти, но при этом редко оставался в долгу. Он со знанием дела рассуждал о стрижке овец и подножном корме. Он был завсегдатаем у блудниц. Его уважали, но не любили; я слышал, что у него не было близких друзей. Свободное время он проводил за игрой, в компании нескольких приятелей — наших и гарнизонных солдат, разделявших его интерес. Его пожитки (все, какие у него были) поделили между собой остальные обитатели комнаты. Ему было тридцать или около того, когда он вызвался сопровождать отца Августина в ту страшную поездку.
Моран д'Альзен тоже поехал с отцом Августином по своей воле. Он был моложе Жордана тремя или четырьмя годами, уроженец Лазе, сын кузнеца из квартала Сент-Этьен. Он жил с родными, которые, как казалось, не слишком о нем горевали. Услышав его имя в связи с убийством, я вспомнил, как не раз распекал его за богохульство и неоправданную жестокость; однажды его даже обвинили в том, что он сломал ребра одному заключенному, хотя это обвинение так и осталось недоказанным. (Между Мораном и этим заключенным произошла кровавая драка, и тот умер, не приходя в сознание, и никто на самом деле не видел, как все произошло.) В результате у меня сложилось мнение о Моране как о молодом человеке злого нрава и невеликих достоинств, — мнение, подтвержденное в беседах с его семьей, с товарищами и с женщиной, которую называли его «любовницей».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!