Домино - Росс Кинг
Шрифт:
Интервал:
Едва передвигая ноги, я поплелся обратно на Денмарк-стрит. Я продрог в своем камзоле и трясся с головы до ног. Под окнами пивной выясняли отношения двое мужчин, третий безуспешно пытался сыграть роль арбитра в их споре, четвертый извергал на мостовую обильную рвоту, пятый мирно храпел поблизости, в блаженном неведении о происходящем. Я похромал по улице, не обращая внимания на мелькавшие в окнах алые юбки и нежные голоса очаровательных сирен, которые знаками приглашали меня войти.
— К чему такая спешка? — проговорила одна из них. — Пожалуйте внутрь, сэр. Пожалуйста, мистер Котли… составьте нам компанию хоть ненадолго…
Только на Грик-стрит, минуя витрину торговца сырами, я запоздало подивился, откуда этим падшим созданиям известно мое имя.
Что мне снилось той ночью и снилось ли что-нибудь вообще, я не помню, но когда я утром открыл глаза, мой взгляд наткнулся на мистера Натчбулла, стоявшего в пятне света на дубовом столике. Его ладони покоились на бедрах, члены были странно вывернуты, а голова обращена в сторону, словно, пока я спал, его слепые глазницы высокомерно таращились на меня поверх неловко застывшего плеча. Сразу за ним обнаружилась повторявшая его позу «Дама при свете свечи». Лицо миледи (накануне я в очередной раз его прописал) также смотрело на меня, однако утром, в солнечных лучах, оно выглядело бледным и нереальным; казалось, еще немного, и оно окончательно поблекнет и исчезнет с полотна.
Я сел и внимательней вгляделся в картину. Рассматривая ее в этом ракурсе и при этом освещении, я впервые заметил слабый-преслабый, призрачный контур записанного портрета: бугорки плеч, оконечность головы. Остроугольные плоскости… чего? Шляпы? Краска была наложена толстым слоем и как будто просачивалась на поверхность, мешаясь с моими красочными слоями. Что, если это сэр Эндимион?.. Но, конечно же, миледи не стала бы платить мне, чтобы я записал портрет кисти сэра Эндимиона Старкера. Но кто тогда? Кто он, мой таинственный соперник? И как (я водил пальцем по еле заметной кромке, иллюзорным цветовым пятнам) — как выглядел уничтоженный портрет? Почему он не понравился миледи?
Я встал, зажег свет и вскоре выбросил из мыслей не только леди Боклер, но и Роберта или другого, неизвестного портретиста: мне пришлось вспомнить сэра Эндимиона, поскольку в его студию на Сент-Олбанз-стрит я опаздывал не на шутку.
В этой крохотной студии — если заслуживали подобного наименования две непрезентабельные комнатушки — сэр Эндимион, согласно собственным утверждениям, создавал лучшие свои работы, «способные прославить его имя в веках», как имена Рубенса или Рембрандта. Что же касается студии в Чизуике, где он малевал несметное множество портретов и мешками собирал гинеи, то при ее упоминании он только махнул запятнанной красками ладонью.
— Можете себе представить, Котли, как трудно извлечь универсальную сущность из физиономии кондитера его величества, не говоря уже об этой несносной чертовке, леди Манрезе? А злющая графиня Кински — или как ее там — и под стать ей пуделиха, которую она водит на золотой цепочке? Нет! — Он так яростно затряс головой, что едва не уронил парик. — Нет, высший разряд Искусства — это не портреты, а большие исторические картины. Историческая живопись — свободная профессия, а портретная — не более чем ремесло, вроде сапожного. И только с первой, наиболее могучей, ветви можем мы сорвать прекраснейшие цветы универсальной сущности.
Широким жестом испещренной пятнами руки сэр Эндимион указал на полотно, над которым склонялся уже два часа, нанося крупные мазки кармина, асфальта и желтого аурипигмента. Картина представляла собой аллегорию и должна была носить название «Богиня Свободы принимает венок из рук Гармодия и Аристогитона». Она была в самом деле хороша. Элинора, которая позировала для богини, чуть ли не все утро простояла в глубоком книксене, а я нависал над нею в позе сначала Гармодия, а потом Аристогитона, одетый в белую льняную рубашку, перетянутую красным поясом, с голыми икрами и без парика. Чувствовал я себя так же странно, как в тот раз, когда позировал за леди Манрезу.
— Эти двое были основателями афинской демократии, — пояснил сэр Эндимион, смешивая краски на палитре, — которые — вы помните, наверное, — убили тирана Гиппарха. Вот ведь, поступок горстки заговорщиков способен изменить ход истории и развитие цивилизации! Вслед за этим тираноубийством начался век афинской демократии, правил великий полководец Перикл и были созданы непревзойденные мраморы Фидия.
Боюсь, это исполненное учености объяснение не сделало меня многим умнее. Я потуже затянул пояс, который все время сползал, выставляя мой живот на обозрение склонившейся Богине Свободы.
Поблизости, у стены, стояло «Поругание Лукреции Секстом Тарквинием», также незаконченное: оно назначалось для украшения харчевни в Воксхолл-Гарденз. Накануне я, так сказать, выступал в роли коварного Секста: большую часть дня, корча мрачно-похотливую гримасу, делал вид, что разрываю белое кисейное платье Элиноры. Выполнив это задание, я скинул с себя костюм (тот самый, чересчур просторный, в котором изображал Гармодия и Аристогитона) и остаток дня малевал плинтусы и драпировки на заднем плане.
— Прекрасная Лукреция покончила с собой, — напомнил мне, не отрываясь от своего занятия, сэр Эндимион, — но за ее смерть отомстил Юний Брут, который прогнал Тарквиниев и сделался первым консулом Рима. Подумайте снова о том, какие последствия влекут за собой человеческие поступки. Варварское деяние Секста положило начало величайшей цивилизации, какую когда-либо знал мир, — великой державе и великому искусству. Так ведь всегда бывает, не правда ли? История не знает ни одной цивилизации, не уходившей корнями в такое мрачное варварство, от которого нас, в наш просвещенный век, мороз подирает по коже.
— Но можно ли оправдывать жестокие преступления, — спросил я, — даже если в результате появляются произведения искусства?
— Я говорю не об оправдании — это понятие относится к морали; я говорю о причинно-следственной связи. От чудовищных злодеяний расходятся трещины, в которых пробиваются ростки политического и художественного обновления. Будьте добры, подайте мне соболиную кисть…
— Но, сэр, — я задумчиво жевал кончик той самой кисти, — разве такое произведение искусства можно повесить, как полагается, на стену, любить его и ценить, когда знаешь, что оно порождено кровью или насилием? Когда знаешь, какие ужасы за ним скрываются?
— Можно, поскольку, если употреблять ваши термины морали, оно в этих злодействах неповинно и открывает путь лучшим устремлениям.
— Неужели всякое искусство должно быть основано на муках и разрушении?
— Только самое лучшее: то, которое исследует, что значит быть человеком. Ибо, как пишет ваш мистер Хогарт…
И так далее, и тому подобное. Когда я теперь вспоминаю эти дни, я вижу нас не на сыром чердаке, а на зеленом склоне холма в какой-нибудь далекой Аркадии, и сидим мы не на предательски покатом полу, а в Остроконечной тени кипарисов, формой напоминающих слезу. Когда сэр Эндимион описывал, например, пещеру Платона, я весь уходил в слух. Известен вам этот особый подземный грот, темница чувств, куда доходят отражения и иллюзии, порожденные не предметами, а другими отражениями и иллюзиями?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!