Антиутопия - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Афонцеву привязка к букве казалась натяжкой. Но не спорил. Возможно, как начало... Возможно, начало таким и бывает... Люди ищут (и находят) причину удач. Иначе человек теряется. К чему перебор сотен разных причин, если в одиночку всякая из них (присмотрись) окажется еще нелепее. Пусть буква! Что-то в ней есть. Что-то в ней находят. И несомненно же, что буква не рознила, а крепила зеков вместе: держись, падлы!
Буква «А» нависала уже с предгорной тропы. Четверо «слабых и приболевших» зеков взбирались по тропе горбясь, но стоило поднять глаза – буква выстреливала им в лица. Прямо со скалы... Четверка заторопилась. На подходе к вершине уже стояли отдельные картинные сосны. Лес иссяк. И макушка горы светлела пролысинкой.
Вышли на солнце. На закат. Самый хилый из четверки, заика Гусев, тяжело дышал. Лоб, лицо, шея в каплях и струйках пота.
– Б-быстро шли, – сипел Гусев, оправдываясь. И прося, чтобы дали передохнуть.
Ему дали – но чтоб за сторожа, поглядывай в оба.
Извлекли припрятанную кирку. Из-под высохшего горного куста... Кирка укороченная и нетяжелая (под одну бьющую руку). Крепкий молоток. Несколько зубил. Все приворованное и давно уже принесенное сюда на себе, под одеждой. Первым на веревке спустили Маруськина, ловкого и вмиг обвязавшегося красивым узлом. Спуск – минута. Уже висел. Уже оттуда давал знать голосом: «Чуток пониже!.. А ну еще чуток!» Афонцев и Деревяго, державшие концы, ослабили веревку. Стравили ему еще метр. «Порядок!» – донесся голос. И тут же звуки кирки, бьющей по плоскому камню. Первые, пока еще скользящие удары.
Деревяго, скептик, фыркнул. Камень, мол, нехорош. Камень крошится. Работа для дятла. Для стукача. Что у нас вообще может быть хорошего?.. Разве что долбеж киркой. Разве что дурные крики о могильных табличках... Он выматерился.
– ...Глупость.
Афонцев, натягивая веревку, сказал рассудительно:
– Но делать надо. Ничего не делать – с ума сойдешь.
– Я не сойду.
Локтями занятых рук (удерживающих веревку) Деревяго пытался добраться до своего чешущегося носа. Плевался, матюкал букву. Но ведь тоже думал о ней. Зек как зек. Боялся сглаза. А выругать, тогда и не сглазишь.
Следующим, минут через двадцать, спустили Афонцева. Деревяго и Маруськин удерживали. Афонцев дорабатывал букве переднюю ногу, доскребывал. Красавица будет! Афонцев уже умел смотреть вниз. Не раз-два туда глянуть, а смотреть. Голова не кружилась. Да и ветра не было, закатный солнечный час. Кирка по руке. Чуть упершись стопами ног в скалу, Афонцев сделал отмашку. И сильно, с азартом ударил.
Когда сверху окликнули – все так? в порядке? – он понял, что проработал минут десять. Солнце пригрело спину. Мелкая крошка била в глаза от удара к удару – Афонцев щурился, улыбался.
Зека убитого (Ваню) опять похоронили безымянно – не как человека. Тут уж Коняев разгулялся. Разошелся вовсю. И ведь какая неумолимая и чудовищная логика! Раз был каждому кусок говядины – дайте каждому могильную надпись! Он вопил в бараке перед сном. Бил кулачищем по нарам и вопил. Зеки не знали, что поделать. Не могли подступиться. А охрана не решалась заткнуть пахану рот. Больной!.. Не ел, не пил, не спал, не ссал – орал: даешь могильную надпись! Не крест, не оградка, а хоть бы нам, бедным, какой знак – столбик! Хоть бы что-то! Обновлять по весне? А зачем?.. А не надо обновлять. Сколько простоит, и ладно. Зиму-две – уже хорошо. Коняев готов. Хоть сию минуту! Он припомнит поименно даже холмики! Сгладившиеся холмики!.. С ума сойти!
И начинал орать с самого начала:
– Абрамов, Арье, Бугаев, Буражников, Бахтин, Венедиктов, Грелкин, Гусаров, Деев, Еманский, Жижкин, Заикин... – Весь нынешний список. Все холмики. Без пропусков.
Начлаг и опера не реагировали – видно, решали, как с ним быть. Всякая власть от людей. Такому не просто же пулю в лоб. Помнило ли в этом случае лагерное начальство о долгом вожачестве Коняева... и Струнина (в бараке-два)?.. Вероятно, помнило. Разумеется, помнило. Их не уничтожали по той же причине, по какой в уголовной среде тюремщики не выбрасывают паханов из бараков вон. Вожак, пахан – тоже структура. Берет на себя часть обязанностей и свою долю при взрывах беспредела. Но хоть бы этот сучий маньяк не орал по ночам!
Второго из беглецов, Еньку Шитова, тем временем в «лазарете» еще больше оградили. Матерыми уйгурами... Фельдшера куда-то вовсе изгнали. Фельдшер только и нужен был, чтоб в верную минуту щупать пульс и подсказать охране. Когда охрана в раже... Чтоб не забили насмерть.
Раздав в обед разваренную перловую кашу, зек Филя-Филимон показал дно котла Коняеву. По-пахански тот должен был остаток отдать. Тому или другому... Из самых слабых. Или из поощряемых (в этот именно день). Однако впервые за много лет вожак-пахан взял котел сам. Алчно в него заглянул. И, прижав к животу, в несколько ложек выжрал все.
Зеки смолчали. Возможно, вожаку нужны силы. Чтоб опять орать и выкликать мертвых?.. Кто-то хихикнул. Сегодня был первый день, когда Коняев вдруг притих. И не кричал ночью.
– Может, что не так, Конь? – спросили. Стояли, обступив.
Мрачный, он сидел, прижимая пустой котел к животу. Коняева время от времени подводил изъязвленный старый желудок, но никогда – память на кликухи. И никогда инстинкт на опасность.
После зеки говорили меж собой (придумали), что, как настоящий вожак, Конь, предчувствуя край, будто бы вполголоса произнес. Как бы им завещал:
– Бейте букву, падлы. Бейте букву – будете вместе.
На самом деле он молчал. Весь в себе. Наорался небось, выкрикивая денно и нощно. Переполненный кашей, он только тяжело икнул.
Но то, что ему край, он чувствовал. После обеда (на перекуре) Коняев поманил к себе Афонцева. Сядь, подыми табачком.
Лопата к лопате, они сидели на теневой стороне насыпи – у куста. Куст их отгораживал. Коняев бросил курить еще в давний, в первый свой срок, но дымок со стороны любил.
– Знаешь что-то о той бумаге? – спросил он Афонцева.
– Нет.
– Но видел ее?
– Мало. Мельком. Когда хоронили Ваню. Я яму рыл. Опер перекладывал из кармана в карман.
Коняев хмыкнул:
– Он что же? Развернул, чтобы ты увидел?
– Похоже, что так. А может, нечаянно... Не знаю.
При поимке у избиваемого Еньки был найден листок бумаги, сложенный вчетверо. На листке – каракули с изображением лесов и тропок. Набросок карандашом... Но на севере (если не подставка) нарисована двойным пунктиром ветка узкоколейной железной дороги. Да, далеко. Да, не дойти и не доползти. Сотни километров. Но еще вчера никто из зеков про узкоколейку не слышал. Не слышал и Коняев.
– Кто мог подсказать нашим – Еньке и Ване Сергееву, – не знаешь?
Афонцев даже башкой затряс – нет, нет! откуда мне знать?!
– Н-да... А все ж таки не мог Ваня в обход всех... Почему он не дал мне знать перед побегом?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!