Кабирия с Обводного канала - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
То есть я.
Так что пришлось мне спускать мои мешочки по лестнице кубарем. Затем выкатываться вслед за ними самой. Затем, внизу, узелки эти я побросала в большой черный мешок для мусора. Так-то поудобней тащить: на плече. Не считаю безоговорочным изречение своя ноша плеч не тянет, но все же.
Основная досада состояла в том, что «делать ноги» пришлось из-за подвернувшейся работенки. Вот уж точно: лучшее – враг хорошего, ведь кот кормил меня вполне сносно! И главная досада – если бы, скажем, соблазнившая меня работенка оказалась постыдной (хотя в Батавии постыдных работ не существует, здесь позорно безделье) – но нет: подвалила мне вполне респектабельная халтура, и была она связана, и смех и грех, опять же с нивой школьного образования. Но об этом чуть позже, сейчас мне некогда, потому что надо сначала рассказать, откуда взялся этот поляк, который мне так «удружил». (А разве нет?! Кавычки надо бы снять!)
Он возник, кажется, в кафе «MIRAKEL» – точно не скажу, – но зато помню отчетливо, что был-то он вовсе и не поляк (мысленно такой «nick» дала ему я), а являлся как раз потомственным подданным королей Оранских, хотя и на удивление маленького роста – поэтому-то я и воспринимала его как иноземца. Он был «повернут» на польском языке и литературе, а потому работал толмачом; его толстушка-жена была вывезена им непосредственно из Кракова.
Вот ему-то я и позвонила наутро после побега. Спасибо моей природе: несмотря на румынско-еврейско-литовскую кровь (а может, именно благодаря такому крюшону), выгляжу я, говорят, как наполеоновская коханка, Мария Валевска. Так что у меня хватило ума назваться Гражиной-Викторией, а не просто Викой – причем назваться так еще в первую нашу встречу, то есть когда этот, под стать жене, колобочек заторчал от моих рисунков. («А по-польски, – я состроила тогда покаянную, очень покаянную мину, – нет, увы, не говорю, потому что выросла, так получилось, в Москве».)
Этот коротышка подрабатывал в вечерней школе: как можно догадаться, он преподавал там падким до экзотики чудакам польский язык. (С самим этим поляком общалась я на английском.)
В первое же утро после побега мне удалось позвонить ему из уличного телефона, с элегантной иронией обрисовать ситуацию (как будто пересказывая комедию положений, где главным персонажем была вовсе даже не я) и полувопросительно (полупросительно) сообщить, что перезвоню вечером.
И вот как выглядит тот самый вечер.
Двадцатого третье декабря. На улице, по дьявольскому совпадению, резкое падение температуры до минус двадцати трех, что для жителей Низкоземелья (где замерзшие каналы в последние лет двадцать можно увидеть лишь на старинных картинах) – итак, для жителей Низкоземельного Королевства – это казус, феномен, однодневная, но более чем ощутимая катастрофа, и не только экологическая, но социальная (если не сказать, нравственная). Могу себе представить (нет, не могу), сколько так называемых смешанных пар – в роковом поединке возле домашней газовой горелки – проходили в тот вечер сказочное испытание на прочность любовных уз: вот она, от перенапряжения выпучив очи дивочи, пытается – хотя бы чуть-чуть – повернуть вентильный клювик в сторону спасительной риски warm[11],– вот он, внешне сдержанный автохтон, намертво сцепив резцы, клыки и заодно зубы мудрости, проявляет свою резистентность не на жизнь, а на смерть – то есть бьется за то, чтобы клювик вентиля оказался поближе к синюшной, экономически разумной отметочке koud[12].
И вот, именно в такой-то вечер, когда я, уже давным-давно осушившая чашечку кофе, шестой час натужно улыбаюсь в упомянутом кафе «MI– RAKEL», Ханс (имя коротышки) обращается к слушателям своих рассуждений об исключениях из норм польского глагольного управления:
«Дамы и господа! Не найдется ли среди вас человек, чье сердце тронула бы непростая судьба польской художницы Гражины-Виктории? Она очень талантлива. Ей необходимо мало-мальски сносное жилье. На парочку месяцев. За это она будет дарить вам свои великолепные рисунки и обучать рисованию!..»
Тишина. За окнами бывшей пивоварни на Prin– sengracht ернически хохочет вьюга. Глумясь напропалую, она даже, кажется, насвистывает «Sin-ging in the rain...»[13]. Поклонники Мицкевича и Гомбровича принимаются сосредоточенно просматривать эсэмэски. Наиболее совестливые, не выдержав моральной перегрузки, просятся в туалет. Девушки, словно после слезообильной сцены ревности, деловито щелкают пудреницами. Но вот Ханс видит, как в последнем ряду, где, как правило, скромненько окапываются самые сильные ученики, решительно поднимается мужская рука.
Викторией меня назвали вовсе не потому, будто я, фактом своего рождения, реализовала родительские амбиции, и не потому, что мои родители, вместе с этим победоносным именем, пытались положить дар амбициозности в мою колыбель.
Просто двоечник-папаша, в день появления на свет его дочери, наконец сдал, с четвертого раза, какой-то коварный то ли зачет, то ли экзамен (явно не соприродный мозговым бороздам девятнадцатилетнего деревенского гармониста); затем он – разумеется, напившись, – ввалился в чахлый больничный садик, рухнул под окнами родильного отделения и стал выкрикивать оптимистические лозунги вперемешку с похабными частушками.
Когда в окне чахлым призраком возникла моя обессилевшая семнадцатилетняя мать, он, уже по-домашнему, возлежал щекой в мутной весенней луже, при этом обеими ручищами, валявшимися там же, показывая (как решила супруга) нечто вроде идет коза рогатая. Однако на следующий день родитель, протрезвевший и даже успевший по-хорошему опохмелиться, однозначно разъяснил ей в клетчатой, заляпанной чем-то липким записочке, что изображал он тем самым буквицу латинян «V».
Я останавливаюсь на этом так подробно потому, что кое-что от буквицы «V» мне все-таки перепало: может быть, нерасторжимый комплекс veni-vidi-vici в составе генома. Короче, упертость.
Ночь на двадцать четвертое декабря. Лежа под стеганым одеялом в католическом доме Ханса (впустили-таки фанаты девы Марии), я никак не могу включить команду «relax». Покрытая густыми, словно заразными мурашками – и звонко отзванивающая зубную морзянку, – я не могу дождаться следующего дня, то есть его вечера, то есть сочельника, когда, в синих сумерках условной зимы, за мной явится некто, жаждущий обучаться искусству рисования.
Итак: лежа под стеганым одеялом в дважды католическом доме Ханса, пытаясь насладиться благодатным, хотя и мимолетным покоем, я позволяю себе восстановить в деталях пропущенную страницу своей истории. Той самой, из-за которой мне пришлось форс-мажорно рвать когти от кормильца-кота.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!