Железная кость - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Как всегда в шесть часов шуранули подъем, и пчелиный густой, раскаленный звонок взрезал каждого и распухал резиновыми нажатиями на темя — подыматься и жить, помнить все про себя, понимать, кто ты есть, кем ты был и кем ты себя сделал; день и ночь для тебя наступают по нажатию кнопок, кнопки «день», кнопки «ночь»; над башкой сетка хрустнула, скрипнула — по еще не изжитой армейской привычке там Алимушкин вскинулся — раньше, было, и вовсе сразу с пальмы слетал, приземляясь сперва, а потом просыпаясь, лишь когда уже ногу в штанину продел. И полгода на воле после армии не отгулял: подвернулись какие-то двое, погодки, на крутой иномарке — непонятно откуда у них это все, ведь погодки же, в армии тоже должны — и Кирюхе: с дороги, отошел от машины, пока не обгадил, я сейчас твоей кровью колеса помою — керосина в Кирюхин постоянный огонь — ну и дал по башке одному и зашиб… На Валерку все очень похоже. Тут у многих похоже. И могутовских много — большой заводской войной поломанных железных. Как Угланов явился на завод со своими ментами и приставами, так и хлынул с завода на зоны народ: кто омоновцу в сшибке чего повредил, котелок встряхнул малость — это ж целое ведь покушение на представителя власти, — кто вот просто разбойничать начал под пожарный набат, по ларькам, магазинам бутылки прихватывать. И еще прибывали, как ручьи по весне, с комбината уволенные, чтобы лишние рты не кормить, барильетчики, агломератчики, каждой твари рабочей по паре: как его открепили от железного дела, так и не устоял человек, покатился под горку известным маршрутом: пьянки, драки, разбой, воровство — с голодухи, с высасывающей душу тоски, с нездоровой потребности самому доломать свою жизнь, раз и так уже не получилась.
Пятый год непрерывно вбирал каждый шорох и вздрог. Все началось еще в могутовском СИЗО — тогда-то ничего не ждал Валерка: вот хоть его три раза убивай и подымай обратно из могилы, он уже больше бы все равно не помертвел. И когда на прогулке в бетонном бассейне под белесым пустым зарешеченным небом этот самый Лисихин ткнул его жалом в бок — даже если бы он и почуял, поймал то короткое, близкое, без замаха движение, все равно бы не стал перехватывать и закрываться… Все тогда бы уже было кончено, но вот то ли убойного навыка недостало Лисихину, то ли ножик попался такой, сильно сточенный, то ли все вместе взятое — вот уперлась железка Чугуеву в кость и об нее сломалась острым кончиком.
Прояснилось со скоростью звука: на Валерку заказ от ментов, хоть Лисихин корчил блажного из себя на допросах потом: мол, какие-то были ему голоса, на Валерку ему указали — сатана в человечьем обличье, убей. Жди теперь постоянно, сказали Чугуеву в камере, даванут тебя, смертник, за то, что мента завалил, дальше так всё и будет тянуться для тебя в изводящем ожидании расправы — да вот только горохом бились эти слова о промерзлое темя: он, Валерка, тогда бы еще и спасибо за такое сказал. И вот только Натаха когда на суде прокричала ему — про детеныша: помни, помни, Валерка, о нем, он теперь навсегда существует, он твой, наш с тобой, он тебя будет ждать, — этот крик наконец-то прорезал его до чего-то внутри, что отдельно, вне разума, закричало: «хочу». Все Натахин тот крик в нем, Чугуеве, перевернул: он уже все решил — прогнать ее, Натаху, от себя, убрать себя, урода, из ее дальнейшей жизни, которая должна потечь свободно, а не по руслу вдоль бетонного забора, который их с Валеркой на полжизни разделил. Время — это такая вода: точит камень и ржавит железо до дыр, и как же это страшно — отцветая, ослабнет, потускнеет эта девочка, которую схватил когда-то за руку, щедро способное к деторождению естество ее из верности Валерке омертвеет, и не может он с этим смириться, такого от Натахи принять: ей надо полнокровно, истинно любить, а не захлебываться сухой водой безлюбья — и все равно его, Валерки, не дождаться. Что из него, мокрушника, за муж и за отец? Но только все уже так с ними сделалось само, кто-то решил за них двоих и сделал им с Натахой: их сын уже был, должен был шевельнуться под бьющимся сердцем неведомый кто-то, состоящий из них, из него, дурака, и Натахи — и только из-за этого, не собственной волей Чугуев начал ждать удара в спину, день за днем продлевая свою жизнь на зоне затем, чтоб впервые, хоть один только раз увидать и потрогать, кто же там от него получился.
А когда он родился и Натаха его привезла, потащила с собою на зону их двухгодовалого сына, предъявила Валерке — Валерку, как живую горячую печку, в которой, вот такой еще маленькой, — самый великий, беспредельный запас нестерпимо родного тепла: смотри, Валерик, это вот твой папка, его тоже Валерой зовут, он к нам скоро приедет, не бойся, ну-ка, дай папке ручку, сынок, — он, Чугуев, расплавился в самой своей сердцевине, где одно только мягкое даже в железных, даже в закостеневших от взятой на себя человеческой крови; подступила к глазам его, к горлу, затопила колючая вода, и, один раз взяв на руки эту меховую глазастую гусеницу, от затылка которой пахло прелой пшеницей, испеченным вот только что хлебом, длил и длил свою жизнь день за днем лишь затем, чтоб еще один раз подхватить и уткнуться лицом в это невыносимое место меж плечом и головкой Валерки-второго. Чтоб хотя бы на дление почувствовать: ты! ты — защита вот этих тепла и дыхания. Чтоб себя — человеком. А потом — будь что будет: вот устанет Натаха, не захочет одна оставаться, вдовою при живом нем, Валерке, — он ее не осудит, даже слово такое «осудит» из пасти не выпихнет. Это она, она его должна навсегда не простить за такое. А ему от нее — вопреки — всепрощение.
И вот когда к нему полезли в следующий раз с наточенным жалилом среди ночи, то словно будильник сработал прям в брюхе, подбросив пружиной вклещиться и выломать сжимающую сталь забойщицкую руку. И, вмазав так, что в стенку влип торпедоносец, он помертвел от стужи: вдруг опять?! Вдруг опять «раз ударил — и всё, он лежит»? Еще одна чугунная плита наляжет поверх первой на грудину, вгоняя его в землю целиком — окончательной тяжестью нового срока!
Так и шли его дни, в постоянном качании на узкой и до скользкого блеска натертой полоске между «бей» и «не бей», между «ты» и «тебя». Никогда не смирятся подполковник и старший лейтенант Красовцы с тем, что сын их, брат и под землей, а убийца его топчет землю, что ему продолжают даваться вседневно: трудовая напруженность мускулов в разгоняющей кровь и захватчивой потной работе, вкус еды, табака и весеннего пьяного воздуха, радость прикосновения почти невесомых детских рук, захвативших отцовскую шею, — только это вот все прекратив в себе, остановив, мог Чугуев выйти в ноль с этим парнем, который не почувствует больше ничего никогда.
Работай и помни всегда о нависших над башкой ковшах, у которых вдруг с лязгом отвалится челюсть для мгновенного срыва породы с высоты трехэтажного дома… так и будет теперь всплывать и всплывать, напоминая о себе в каждом железном лязге механизмов: остановились закурить они с Кирюхой, и на них прям заходит стрела, зависает — что ль, ослеп там, на грейфере, кто? Быстро очень все, искрою, он и не понял, что за сила пихнула его меж лопаток — ломануться, скакнуть от высотного гнета: вагонеткой снес он Кирюху с пятачка, осененного грейферной чашей, и сразу за охлестнутой стужею спиной проламывающе рухнуло — срывом всех шести тонн прямо в сорванный, перерубленный крик Брондукова Володьки, шел за ними тот третьим — примерз, рот открыв на гигантские челюсти, что над ним в вышине расцепились. От него ничего не осталось — из-под груды породы выпрастывались только руки и ноги, торчавшие, как какие-то ветки, как корни…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!