Неоконченное путешествие Достоевского - Робин Фойер Миллер
Шрифт:
Интервал:
Невинный мой народ.
В самом деле, какие возражения можно сделать писателю, который излагает одни только голые факты, имевшие место в таких отдаленных странах? <…> Я всячески старался избегать промахов, в которых так часто справедливо упрекают авторов путешествий. Кроме того, я… пишу беспристрастно, без предубеждений, без зложелательства… Я пишу с благороднейшей целью просветить и наставить человечество, над которым, не нарушая скромности, я вправе притязать на некоторое превосходство…
Нелепые нравы жителей воображаемого острова, некоего «Греческого архипелага», находящегося на «другой земле» [Достоевский 25: 112], которые описывает нам «смешной человек», больше всего напоминают образ жизни гуигнгнмов – одухотворенных и при этом весьма разумных лошадей, которых представитель разлагающегося западного мира – Гулливер – так полюбил во время своего четвертого путешествия. Восторги героя Свифта явно предвосхищают чувства, испытываемые героем Достоевского среди островитян: «Для них разум не является, как для нас, инстанцией проблематической… он не осложнен, не затемнен и не обесцвечен страстью и интересом» [Свифт 1947: 563]. Когда гуигнгнмы умирают, «друзья и родственники покойного не выражают ни радости, ни горя… <…> умирающие гуигнгнмы торжественно прощаются со своими друзьями, словно отправляясь в далекую страну…» [Там же: 579, 580–581]. Гулливер глубоко впечатлен тем, что в языке гуигнгнмов нет слов, обозначающих такие понятия, как ложь, сомнение, мнение или зло. Глагол умереть означает «возвратиться к своей праматери» [Там же: 580]. Речь «смешного человека» – замкнутый рассказ-монолог – также напоминает Гулливера: к концу повествования герой Свифта тоже становится кем-то вроде безумного проповедника, однако, в отличие от всеохватных мыслей «смешного человека», его доктрина глубоко мизантропична. Побывав в идеальном, не затронутом деградацией обществе, Гулливер больше не может выносить человеческие слабости и даже сам человеческий род, в том числе своих соотечественников, – все то, что «смешной человек» охотно принимает после «возвращения».
Помимо прочего, видение «смешного человека» – это еще одна глава в истории восприятия Достоевским Руссо. Как я уже показала, Достоевский охотнее всего полемизировал с «Исповедью», перерабатывая и переделывая некоторые ключевые эпизоды этого текста – прежде всего рассказ Жан-Жака об украденной ленте, воспринятый Достоевским как сложное семантическое поле искаженного желания, с чем можно было экспериментировать[131]. Безусловно, «рамка» рассказа «Сон смешного человека» – это исповедь в буквальном смысле: рассказчик сознается в тайном преступлении, раскаивается и по ходу повествования ступает на новый путь[132].
Однако для того, чтобы обнаружить наиболее явное руссоистское влияние в «Сне…», нужно обратиться к творчеству Руссо как политического мыслителя и аналитика общественной жизни. Обитателей фантастического острова «смешного человека» можно считать двоюродными братьями гуигнгнмов, но они являются также братьями и сестрами «естественных людей», которых Руссо описывает в своем «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства между людьми» (1755). Естественные люди живут инстинктом, не затронутым страстями и подпитываемым чувством жалости. Их врожденная доброта, как и доброта тех, кого посетил в своем сне «смешной человек», отражает способность к состраданию. Руссо определяет присущее естественному человеку сострадание как инстинктивное человеческое стремление, способствующее «взаимному сохранению всего рода… <…> оно-то и занимает в естественном состоянии место законов, нравственности и добродетели, обладая тем преимуществом, что никто и не пытается ослушаться его кроткого голоса» [Руссо 1969:66–67][133]. На первый взгляд, это руссоистское понятие сострадания напоминает аналогичные идеи Достоевского, выраженные Мышкиным в «Идиоте». Но разница между двумя концепциями огромна, ибо чувство, о котором говорит Руссо, может существовать в мире без Бога, а то, которое входит в систему Достоевского, – не может.
Откликаясь в одном рассказе на два очень разных произведения – «Путешествия Гулливера» и «Рассуждение…», – писатель создает странный гибрид. Намерения Свифта сугубо сатиричны: хотя он и хотел бы, чтобы мы восхищались некоторыми аспектами цивилизации гуигнгнмов, он явно не желал бы, чтобы мы разделяли безумное отвращение Гулливера к людям в финале книги. Читатель может сочувствовать Гулливеру и понимать его прискорбное положение, но никто, разумеется, не ждет, что он переживет те психические изменения, которые явились результатом странствий этого героя. Чередующиеся читательские реакции сочувствия, отождествления и отторжения до определенной степени переносятся из книги Свифта в рассказ Достоевского, хотя вопрос о том, действительно ли автор убеждает читателей принять или отвергнуть точку зрения «смешного человека», и был основным моментом несогласия интерпретаторов.
Повествование Руссо, напротив, абсолютно серьезно. Более того, французский писатель утверждает, что предпочитает своих естественных людей разнообразию цивилизации. Как ни похожи инопланетяне «смешного человека» на этих естественных людей, все же ни герой, ни его создатель, похоже, не предпочитают их реальным людям. Полемика Достоевского с Руссо принимает здесь новую форму: в отличие от женевца, русский писатель отказывается идеализировать прошлое (возможно, несуществующее), хотя и выражает к нему любовь. Он может оценить его утраченную красоту, однако и писатель, и герой любят людей еще больше в их падшем (цивилизованном) состоянии. Эта парадоксальная, но благая любовь отсутствует в «Рассуждении» Руссо.
О фантастике «Сна» в контексте традиции русской фантастической литературы писалось много: ученые находили связи рассказа Достоевского с такими произведениями, как «Пиковая дама» А. С. Пушкина (1833), «Петербургские повести» Н. В. Гоголя (1842) и «Русские ночи» В. Ф. Одоевского (1844). Комментаторы Полного собрания сочинений и писем Достоевского указывают на эти источники, но предполагают, что подзаголовок «фантастический рассказ» имеет иное происхождение: он отражает интерес автора к Эдгару По [Достоевский 25: 397]. При этом подзаголовок связывает «Сон» и с другим рассказом, незадолго до того напечатанным Достоевским в «Дневнике писателя» 1876 года – «Кроткая», где фантастический элемент состоит в повествовательной форме, «стенографии ума» в духе Гюго. Фантастические качества «Сна», напротив, относятся к его теме и смыслу. Указывая на влияние По, комментаторы заостряют внимание на мрачном, как им кажется, характере произведения Достоевского. Они обращаются к предисловию, написанному Достоевским к трем новеллам По, печатавшимся в журнале «Время» в 1861 году: «Месмерическое откровение», «Черный кот» и «Повесть Скалистых гор» [Там же: 397–400]. И предисловие, и сами рассказы заслуживают более пристального прочтения, чем то, которое я могу предложить здесь. В центре внимания комментаторов собрания сочинений оказываются прежде всего жанровые и тематические соответствия между этими тремя рассказами и «Сном».
В предисловии 1861 года Достоевский особенно восхищался способностью американского прозаика создавать фантастические произведения, в которых вымышленное убедительно ограничено каким-то событием реальности: автор «допускает внешнюю возможность неестественного события… и, допустив это событие, во всем остальном совершенно верен действительности» [Достоевский 19: 88]. Писатель подчеркивал также редкую силу воображения По и особую силу подробностей в его текстах. Особой похвалы Достоевского
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!