📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураТяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат

Тяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 116
Перейти на страницу:
Кузин тоже был освобожден довольно быстро – не по ходатайству Шагинян, а стараниями биолога-любителя из органов, как пишет Надежда Яковлевна[345]. По собственному его признанию, Кузин был в таком состоянии, что впервые в жизни не мог работать[346], и Мандельштамы увезли его на отдых в Старый Крым. Нетрудно представить, какими впечатлениями, каким опытом он мог поделиться при близком общении с поэтом; в частности, «он рассказал О.М., что в таких переделках больше всего не хватает ножа или хоть лезвия. Он даже придумал, как обеспечить себя на всякий случай лезвиями: их можно запрятать в подошве. Услыхав это, О.М. уговорил знакомого сапожника пристроить у него в подошве несколько бритвочек»[347].

Именно этими «бритвочками» Мандельштам пытался перерезать себе вены в камере внутренней тюрьмы НКВД в мае 1934 года – Надежда Яковлевна рассказала, что они с Мандельштамом всегда надеялись «“предупредить смерть”, бежать, ускользнуть и погибнуть, но не от рук тех, кто расстреливал»[348]. Кузинская бритва символична как орудие насилия или вынужденного самоубийства под угрозой насилия. Не с этой ли бритвой связана строка из мандельштамовского «Ариоста»: «Власть отвратительна, как руки брадобрея» – стихотворение написано в мае 1933 года в Старом Крыме, где Мандельштамы жили вместе с Кузиным. В «Ариосте» бритва не названа, спрятана, зато названы «руки» – ср. в заступническом письме к Шагинян: «…я не враждебен к рукам, которые держат Бориса Сергеевича, потому что эти руки делают и жестокое, и живое дело». В антисталинской инвективе безличные руки власти превращаются в отвратительные жирные пальцы того, кто ими «тычет», кто может свернуть ими тонкие шеи, насилие персонифицируется в фольклоризованном, гротескном образе хозяина – это сцепление фиксирует связь стихов о Сталине с Кузиным, с его арестом, с его радикальными взглядами, с политическими спорами, как будто Мандельштам вдруг восстал на самого себя и заговорил как Кузин, признал его правоту (и кстати, одно из слов стихотворения невольно подсказано Кузиным, это запомнила Надежда Яковлевна[349]). Неслучайно именно Кузину первому он прочел эпиграмму: «Однажды О.Э. прибежал ко мне один (без Н.Я), в сильном возбуждении, но веселый. Я понял, что он написал что-то новое, чем было необходимо немедленно поделиться. Этим новым оказалось стихотворение о Сталине. Я был потрясен им, и этого не требовалось выражать словами. После паузы остолбенения я спросил О.Э., читал ли он это еще кому-нибудь. – “Никому. Вам первому. Ну, конечно, Наденька…” Я в полном смысле умолял О.Э. обещать, что Н.Я. и я останемся единственными, кто знает об этих стихах. В ответ последовал очень веселый и довольный смех…»[350].

При этом Кузин, с голоса или по памяти, сделал список стихотворения, а Мандельштам потом на следствии говорил (если верить протоколу): «Кузин Б.С. отметил, что эта вещь является наиболее полнокровной из всех моих вещей, которые я ему читал за последний 1933 год»[351].

Мандельштам был доволен стихами, читал их «направо и налево»[352], а когда его призывали к осторожности, отвечал: «Не могу иначе»[353]. Ахматовой он прочел «Горца» со словами: «Стихи сейчас должны быть гражданскими»[354], а Надежда Яковлевна потом говорила, что «гражданская тема <…> была просто навязана невыносимым временем. Свойственный ему подход – историософский, а не гражданский»[355]. И действительно, стихотворение своей прямотой, своей нарочито лобовой, лубочной поэтикой[356] выбивается из всего поэтического корпуса Мандельштама как текст не совсем художественный или больше чем художественный – текст прямого воздействия на жизнь. Именно так этот текст был квалифицирован на следствии: «Самый факт написания стихов Христофорыч (следователь Николай Христофорович Шиваров – И.С.) называл “акцией”, а стихи – “документом”. На свидании он сообщил, что такого чудовищного, беспрецедентного “документа” ему не приходилось видеть никогда»[357]. Примерно то же записано в протоколе допроса – на вопрос следователя: «Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?»

Мандельштам ответил: «Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи. Эта характеристика правильна потому, что этот гнусный, контрреволюционный, клеветнический пасквиль, – в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому, при одновременном признании его огромной силы – обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы»[358].

В этом протоколе художественная задача стихов о Сталине сформулирована, кажется, довольно точно: «агитационный плакат большой действенной силы» – ничего подобного в литературе 1930-х больше не было. С мандельштамовской инвективой не может сравниться ни «античная» эпиграмма Павла Васильева («Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына…», 1931), ни «Реквием» Ахматовой (1935–1940) – только Мандельштам вступил стихами в открытое противоборство со Сталиным, бросил ему личный вызов; на фоне множества сфабрикованных дел о покушениях на отца народов эти стихи и были настоящим покушением на его образ, его власть. Мандельштам знал силу слова: «“Поэзия – это власть”, – сказал он в Воронеже Анне Андреевне, и она склонила длинную шею»[359]; такое же знание он предполагал и в Сталине: «Почему Сталин так боится “мастерства”? Это у него вроде суеверия. Думает, что мы можем нашаманить…»; «А стишки, верно, произвели впечатление, если он так раструбил про пересмотр…»[360] – это говорилось уже после того, как Сталин лично смягчил ему приговор.

Мандельштам был готов к смерти, как сказал он Ахматовой через три месяца после создания эпиграммы[361], но не смерть была его целью, а торжество правды, потому он и был так доволен, так радовался, что написал стихи ошеломительной силы, – это он видел по реакции слушателей и хотел видеть еще и еще, и потому не просто делился с близкими друзьями, но собирал вокруг себя людей и читал им стихи в общественных местах[362].

Эмма Герштейн рассказала, что Мандельштам прочел ей «Горца» «с величайшим воодушевлением:

Как подковы дарит за указом указ —

Кому в лоб, кому в пах,

Кому в бровь, кому в глаз!!

– Это комсомольцы будут петь на улицах! – подхватил он сам себя ликующе. – В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… – И он зашагал по комнате.

Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:

– Смотрите – никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!

И, особенно гордо закинув голову, он снова зашагал взад и вперед по комнате, на поворотах приподымаясь на цыпочки»[363].

Откуда такая уверенность, что комсомольцы будут петь это на улицах, на съездах?[364] «Себя губя, себе противореча», Мандельштам очевидно

1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 116
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?