Живой Журнал. Публикации 2001-2006 - Владимир Сергеевич Березин
Шрифт:
Интервал:
И человек говорит: «А про это писать?».
А ему: «Писать». «И про родственников писать?» — «А ты как думал?» — «Так они умерли». А в ответ: «Вот чудак попался! Умерший — ни Богу свечка, ни черту кочерга. Дым есть житие сие, пар, персть и пепел. Следствию нужны материалы, понимаешь? От твоих показаний будет зависеть их участь. Вспомни, как ты стоял у забрызганного дождем окна, и церковь Рождества Богородицы в Путинках и угол Пушки оказались перевернутыми в капле, а там еще елозил по стеклу мотылек, и ты сдавил его пальцами, и прыснуло молочко».
Человек возмущается, как солдат после успешного боя. Измаил взят, жизнь прожита, а к нему пришёл особист, позабывший, что победителей не судят. И, ужаснувшись, человек вскрикивает:
— Господи, да какое это имеет значение?
— Тебе не понять. Не задумывайся, просто пиши, что много лет назад ты проснулся и вдруг увидел, что ее рыжие волосы за ночь, во сне, еще больше порыжели. А еще до этого ты зацепил обгрызенным ногтем её чулок, и побежала дорожка. А еще до этого она подержалась в пруду за столб купальни, помахала рукой и поплыла к другому берегу. А потом вышла полуодетая из кустов — мокрые волосы, юбка набок, не застегнутая сзади кофточка — и позвала: «Где ты? Помоги!». А еще до этого вы опаздывали в Харькове на поезд, и каштаньи лопасти просвечивались на солнце. А еще до этого она, лежа, читала и закинула за голову руку, чтобы поправить подушку, книжка на ее груди то поднималась, то опускалась от дыхания, а ты лежал рядом и смотрел в ее глаза, как хрусталики бегают по строчкам, спотыкаются, замирают, скачут дальше вприпрыжку. А еще до этого ее собака линяла, и все в квартире было в клоках собачьей шерсти, и в ванной ты скатывал эту шерсть, приставшую к брюкам, мокрыми руками к коленкам.
— А писать про то снежное поле, по которому собачьи тропки и лыжня, кирпичная от заката? Это было в окне вагона. Мы ездили с ней на студенческие февральские каникулы в Ленинград. Ледяной ветер — невозможно было перейти по мосту Неву. Вечером ходили в театр, и там все чихали и кашляли, и в зале, и на сцене. А в каком — то, не помню, парке сумасшедшие играли на морозе в большие, санаторные шахматы — передвигали фигуры ногами в валенках, кто-то сел на взятую ладью, как на табуретку. В Исаакиевском она сказала про маятник Фуко: «Все это чушь! Земля держится на слонах, китах и черепахе». Потом мы зашли погреться в какой — то магазин, оказалось, писчебумажный. Она взяла резинку и, как в школе, вдруг больно провела мне по волосам.
— Вот — вот, все ты понял, а прикидывался! И еще не забудь про легкое звяканье спиц в тишине, иголки, заколотые в занавесках, зализанную наискосок мельхиоровую чайную ложку, китайку, которую нужно брать прямо за хвостик. Помнишь, когда провожали твоего старшего брата в армию, мама обняла Сашу и все никак не отпускала, а потом на ее щеке отпечаталась пуговица? И как на эскалаторе сквозняк надул мамину юбку парашютом — она мяла юбку рукой, сумочкой, но купол только пружинил. И как потом, когда все случилось с Сашей, она капала, забыв снять с пальца наперсток, на кусок сахара валерьянку. И про отца, как ты догонял его в Ильинском лесу на велосипеде, а мошка тебе ударила с лета не в бровь, а в глаз. И как отец перед смертью упал с кровати и закричал: Зина, включи свет, я ничего не вижу! А Зинаида Васильевна ему: Павлик, да что ты, солнце же! И про Олежку. Помнишь, ты стриг ногти, а сын брал с постеленной на стол газеты обрезки и приставлял их к своим пальчикам? А на даче вы смотрели из открытого окна на веранде, как ливень сек кирпичи, которыми выложена дорожка, и расчесывал, как пальцами, траву на пробор, и у Олежки был приклеен «нос» — из стручка клена. И еще ты с ним в другой, жаркий день, помнишь, валялся на траве, под кустами, в углу участка, у щелястого забора — вы прятались от Светы — и березовый лист, повиснув на паутинке, дрыгал ножкой. Света звала вас, а вы лежали, притаившись, и смотрели, как по веткам смородины проворно сновали муравьи, будто матросы по мачтам, а по заросшему мхом кирпичу ползла улитка, тычась в мир своими икринками. В листе настурции сверкала капля. Олежка осторожно сорвал его, поднес к губам, и капля скатилась в рот, а потом он понюхал лист, сухой и пахучий, сунул тебе под нос, вскочил и заорал: «Мама, мама, мы здесь!». А еще помнишь, вы всегда вместе ходили на колонку за водой — ты несешь большие ведра, а он свои, маленькие — с большими листами лопуха сверху, чтобы не расплескать.
И говорит человек: «Помню. Как же не помнить, куда же все это может пропасть? А еще перегорела лампочка, и Олежка тряс ее над ухом — ему нравилось слушать, как звенит спиралька. И что, про ту спиральку тоже писать?
И судьба ли, люди ли соглашаются: «Разумеется. Может, это и есть самое важное».
Опомнившись, человек спрашивает: «А потом, что будет потом? Меня оправдают?». Но ему говорят:
— Нет. Ни тебя, ни ту, с рыжей косой, ни твоего отца — моряка, ни твою маму-училку, ни твоего сына с пахучим затылком, никого. Да чего спрашивать, будто сам не знаешь. И приговор будет на всех один. Смерти ведь — и дурак знает — нет, но есть разложение тканей.
И кричит человек:
— Что же тогда делать?
А ему объясняют:
— Экий бестолковый попался! Да вот же тебе, говорю, перо! Пиши: так, мол, и так. Пиши так. В судьбе участвуют: ржавчина от скрепки, велосипед, беглый солдат, створоженные облака и шапка — ушанка с чужой вспотевшей головы.
Извините, если кого обидел.
27 сентября 2005
История про шишкинский Измаил
…Мне легко радоваться такому способу изложения, потому что в моём собственном романе к герою приходил убитый друг и тоже бормотал, нашёптывал: «Пиши, про всё пиши, потому что любая деталь важна, потому что, несмотря, на тонны бумаги, что лежат попорчены чернилами, да не прочитаны, кроме тебя — некому».
Реляции важнее самих боевых действий. Победителей — судят, и неважно, что написала императрица на личном деле Суворова.
«Взятие Измаила» — есть
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!