Лаз - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Дуда сидел на корточках – он разглядывал ободранное золото, развязал узел: в узле были кресты и оклады. Мужики стояли кружком возле церкви, курили, суровые, злые и на расправу скорые – и потому Афонька тоже спешил. Афонька рассказывал. Он торопился. Он раскачивал головой, и чуб хлестался туда-сюда: «Не я убил... Мужики, поверьте... Не убивал я». – Руки у Афоньки были скручены. Старик звонарь лежал рядом, теплый. Мужики слушали и плевались. Уже светало. Было ясно, что поймали поганца, который не умеет принять ни побоев, ни смерть. Мужики глядели заспанно и зло. Афонька понимал, что ему конец, но переиначить ничего не мог – и хотя бы криком и метаньями пытался что-то поправить: «Он вор! Он подговаривал меня церковь ограбить, мыслимое ли дело – храм Божий!» – Афонька лепетал и сам не слышал, что он лепечет.
Но Дуда слышал:
– Надо еще доказать, что не ты убил.
– Богом клянусь! – Афонька рухнул на колени.
На маковку церкви брызнуло солнце. Дуда размышлял: он ждал казаков, чтобы отправить Афоньку в арестантскую, но колебался – нужно ли это? Серого теперь не поймать. Поэтому просто и правильно будет, не дожидаясь казаков, объявить сейчас же, что убил звонаря Афонька, и отдать его мужикам – делу точка.
– Каков подлюга, – шепнул Дуда Тарасу Михайловичу.
И еще шепнул:
– Пусть кончат его... А того поймаем в свое время.
– Вам виднее.
Афонька не слышал их шепот, Афонька и не пытался догадываться, о чем они шепчутся, – он знал о чем. Он закричал в голос. Он распрямился. Он стал красив в эту минуту. «Суки, вам кого бы ни убить, лишь бы убить. Звери! Вам лишь бы отделаться. А он... – Афонька глотнул воздух, как глотают в последний раз. – А он Заступницу топтал. Он икону топтал. Ногами!» Афонька нашел гениальный ход себе во спасение. Мужики, и сбежавшиеся рабочие по камню, и Дуда, и сам Тарас Михайлович не отрывали глаз от Афоньки, от белозубого его рта, надеясь, что это неправда и что это никак не может быть правдой, что лжет поганец, наговаривает.
И в то же время смутно и неодолимо до них доходило, что Афонька не лжет. Минуты тянулись медленно. Солнце там и сям заиграло на окнах. Мужики стояли, молчали и еще не до конца поняли, что Афонька вырвал свое горло из их рук. А он уже понял. Он понял это раньше их. Он стоял и плакал, опустив голову; руки у него были скручены за спиной.
Следы подковок, которые оставил сапог дурачка Севки Серого, были как прерывистые черточки. Кап. Кап. Кап. Как слезы. К вечеру стали приходить и рабочие с рудника и бабы; они снимали шапки при входе; они входили в церковь и крестились. Заступница лежала на виду, на полу – второпях брошенная, – и поп не поднял ее, не поставил на место, потому что все хотели видеть, как она брошена: увидеть, а не услышать со слов. На лике ее и на правой половине оклада виднелись эти жесткие царапины, кап, кап, кап, – Заступница как бы роняла слезы.
– ...Тут он пробежал до угла.
– До которого угла?
– До этого. Сорвал ее и на пол. И стал топтать. – Афонька рассказывал с жаром, с каким рассказывают все раскаявшиеся. – И мою душу едва-едва не погубил. Мне вдруг тоже захотелось ее топтать. – Афонька припадал к лику. Ползал губами по следам подковок. – Однако уберег Бог. Охранил...
Мужики крестились и кивали головами. Было слышно, как потрескивают свечи. Лица были суровы. Афонька отрывался от иконы, выбегал на паперть и созывал новых. И опять рассказывал. Руки его были развязаны; о нем уже никто не думал.
А на базаре спьяну или просто по глупости кто-то из мужиков, продававших сено, плохо сказал о Богородице: люди его схватили. Толпа набегала и напирала. «Поймали. Только что поймали!» – говорили вокруг, а если не говорили, то думали так, толкаясь и вытягивая шею, чтобы увидеть. В тот день на базаре было много драк и пропало двое детей. Базар гудел и волновался от края до края. Схваченного за плохие слова едва не убили; полдня его отливали водой; он трудно дышал и повторял: «Родные... Родные мои. О ком угодно. О себе. О жене. О детях... Но никогда о Божьей Матушке».
Он хрипел:
– Никогда не топтал... и не сказал о ней плохо – простите, люди.
К вечеру он стал заговариваться:
– Сенца моего? Сенца хотите?.. За рубль сорок. Гуляй, ребята, на все.
Лежал он возле своего воза с сеном, с которым приехал на базар. Жена хлопотала около, а потом уже не хлопотала – сидела и держала в протянутой руке кружку с водой: пей, родимый. Сено она так и не продала. Всю ночь он лежал там же, в базарном ряду, и пялил глаза на мелкие звезды, бубнил: «Копеечка к копеечке. Рубль сорок», – к утру он умер; жена все сидела и держала кружку с водой. Утром она повезла его в деревню, домой, чтобы похоронить; сюда живой, а отсюда мертвый – так он и ехал на своем возу с сеном. В деревне жена не обмолвилась ни словом. Она понимала, что голосить можно, плакать можно, убиваться можно, но ни о Божьей Матушке, ни о том, что с кем-то спутали, лучше не заикаться, – убили и убили, земля ему пухом.
Афоня появлялся на людях там и здесь, он рассказывал – пришло время подробностей: «...Он и меня уговаривал – попрыгай на ней, на Божьей-то Матушке. Потопчи, говорит, ногами». – «А ты?» – «Подошел я ближе, а она на меня смотрит. Меня словно водой окатило. Не буду, говорю, и конец!» С воспаленными глазами, простуженный, Афоня прибежал в управление к Тарасу Михайловичу:
– Афоня я. Здравствуйте. Это же я – Афоня... Пусть казаки меня поспрашивают: я все его теплые местечки знаю.
Управляющий сказал:
– Разволновался ты.
– Упустят ведь, Тарас Михайлович. – Он хлопал себя по коленям («Упустят!»), он страдальчески кривил лицо («Упустят, упустят!») – и Тарас Михайлович не мог не знать, как слушают сейчас Афоню люди, как ловят они каждое Афонино слово. Время для человека, а я не человек для времени: пришел и Афонин час.
Тарас Михайлович поинтересовался:
– А не боишься, что в тот самый день, когда разорвут его, – разорвут и тебя?
Афоня засмеялся:
– Мы с ним не в один день родились.
– И не в один день умрете?
– Не в один.
Под окнами раздались гул и вой; там собралась толпа – в основном бабы, старухи и дети. «Афоня-а-а... Афоня-а-а!» – они кликали своего любимца, они звали, они не могли так долго быть без него. Две истошноголосые кликуши резали воздух протяжными стонами. «Поди к ним, поганец», – но тут же Тарас Михайлович спохватился, он тут же подыскал другие слова. Он велел поднести Афоне стопку. Афоня покачал головой:
– Не пью. Не такое время, Тарас Михайлович, чтобы пить.
Севка Серый просился переночевать у кабатчицы. Он говорил: «Денег, тетя, при мне нет. Но я отдам после – ты же меня знаешь». Кабатчица тряслась от страха, но виду не подавала. Она ответила – пей, сочтемся после. Кабатчица была лет тридцати, вся в теле, белая, как белая сметана. Мужа у нее задавило в руднике; второй муж сгорел от водки. И вот Серый стал поглядывать на нее и маслить глаза:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!