Ольга Берггольц. Смерти не было и нет - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Для Ольги Берггольц участие в собраниях, где "разоблачают" Ахматову, было невозможно. Наоборот, она делает все, чтобы помочь ей. В их общем с Макогоненко доме собирается сложившийся в эти годы круг друзей, в том числе Евгений Шварц и Юрий Герман. Сюда часто приходит и Ахматова. "Мы сидели за столом маленькой комнаты, – вспоминал Макогоненко, – в которой весело потрескивал камин и тепло горели свечи. Анна Андреевна всегда устраивалась поближе к камину и зябко куталась в теплую шаль.
Трое из присутствовавших – Анна Андреевна, Ольга Федоровна и Юрий Павлович – были, по словам Евгения Шварца, "достойно" отмечены критикой. За столом царило веселое оживление. О "событии", как о покойнике, не говорили. Евгений Львович иногда подшучивал надо мной:
– А тебя почему не похвалили? Об Ахматовой писал, стихи ее публиковал, доклад о ее творчестве делал, что говорил, помнишь?
Анна Андреевна улыбнулась и, поддерживая шутку, сказала:
– Да, уж совсем не ругал…
– Вот-вот, – продолжал Шварц, – а сидишь бедненький, критикой не замеченный…
С иронией Евгений Львович говорил, что критика его никогда не замалчивала. И действительно, его уже в 1944 году начали ругать за пьесу "Дракон". Юрий Павлович отвергал его претензии, ссылаясь на "давность" истории с "Драконом", Шварц, улыбаясь, бодро отвечал:
– Ничего, Юрочка, еще все впереди! То ли узрим, как говаривал Федор Михайлович, то ли узрим!.."[112]
В то же время для Ольги уход в так называемую внутреннюю эмиграцию был неприемлем. Она не желала отъединяться от страны, не желала верить в несправедливый, репрессивный характер действий власти. В 1947 году Ольга жестко пишет о "мании преследования" у Ахматовой: "…она… и всё говорила и говорила, как за ней следят, как дежурит теперь около ее дома какой-то офицер, как Большой дом только и думает, что о ней. Слушать все это было страшно, опровергать – бессмысленно, потому что она, как истый сумасшедший, уже твердо верит в свой бред, а действительность, не скупясь, подбрасывает ей все новый материал. Действительно, какой-то сержантик болтается около ее дома, явно по бабской линии, или служащий Арктического… – "Вот он", – сказала она таким голосом, когда мы, провожая ее, подошли к ее дому, что у меня все оледенело внутри, и я сама – маньячка – подумала, что она права, вопреки всякой логике…"
А за Ахматовой и в самом деле шла непрерывная слежка. Бывший высокопоставленный сотрудник КГБ Олег Калугин приводит в своей книге одно из донесений агента: "Объект, Ахматова, перенесла Постановление тяжело. Она долго болела: невроз, сердце, аритмия, фурункулез. Но внешне держалась бодро. Рассказывает, что неизвестные присылают ей цветы и фрукты. Никто от нее не отвернулся. Никто ее не предал. "Прибавилось только славы, – заметила она. – Славы мученика. Всеобщее сочувствие. Жалость. Симпатии. Читают даже те, кто имени моего не слышал раньше. Люди отворачиваются скорее даже от благосостояния своего ближнего, чем от беды. К забвению и снижению интереса общества к человеку ведут не боль его, не унижения и не страдания, а, наоборот, его материальное процветание", – считает Ахматова. "Мне надо было подарить дачу, собственную машину, сделать паек, но тайно запретить редакции меня печатать, и я ручаюсь, что правительство уже через год имело бы желаемые результаты. Все бы говорили: "Вот видите: зажралась, задрала нос. Куда ей теперь писать? Какой она поэт? Просто обласканная бабенка. Тогда бы и стихи мои перестали читать, и окатили бы меня до смерти и после нее – презрением и забвением"…
Узнав, что Зощенко после постановления пытался отравиться, – продолжает Калугин, – Ахматова сказала: "Бедные, они же ничего не знают, или забыли, ведь все это уже было, начиная с 1924 года. Для Зощенко это удар, а для меня – только повторение когда-то выслушанных проклятий и нравоучений""[113].
И хотя Ольга видела и понимала, как не оправдывает ее надежд послевоенная советская жизнь, но в спорах, которые у нее постоянно вспыхивали с Юрием Германом, она оставалась такой же непреклонной, как прежде: "…я иду путем абсолютно иным, чем он, – пишет она в дневнике 24 августа 1947 года, – т. е. путем, на котором я откинула всяческие помыслы о карьере и богатстве, путем честной работы, писания только того, что я думаю и во что верю, а у него путь – совершенно противоположный, и он не может простить мне этого… Он понимает, что его путь отвратителен, и все время пытается оправдать его тем, что якобы "если ни о чем всерьез писать нельзя, надо писать так, как Симонов и Вирта". Эта декларация "погасим фонарики" – мне претит. Лучше уж на каторгу". А Герман, жалея Ольгу за перенесенные страдания, не мог понять, как же может она продолжать верить этой власти.
Однако несчастье Ахматовой стало частью жизни Ольги Берггольц. Она принимала Ахматову такой, какая есть, это было ее личным шагом за пределы советской системы.
"…Стоял ленинградский холодный, нудно-дождливый октябрь. Раздался звонок, – вспоминал Макогоненко. – Я встретил Анну Андреевну – она была без зонта. Я торопливо снял с нее намокшее пальто. Пока расправлял его на вешалке, Анна Андреевна подошла к стоявшему в прихожей зеркалу. Я вздрогнул, услышав необычный, чавкающий звук ее шагов. Я поискал глазами источник странного звука и тут увидел на полу большие грязные лужи. Было ясно, что туфли Анны Андреевны безнадежно промокли. Я усадил ее на стул и принялся снимать набухшие водой летние, не приспособленные к октябрьским лужам башмаки. Позвал Ольгу Федоровну. Мгновенно оценив обстановку, она приказала:
– Принеси из ванной полотенце, из шкафа мои шерстяные чулки и уходи.
В дверях стоял Герман. На лице его судорожно бегали желваки. Я увел его в столовую.
Не видевший того, что было в прихожей, Шварц обо всем догадался, проследив взглядом за мной, бежавшим с шерстяными чулками в руках.
Минут через десять в столовую вошли Анна Андреевна и Ольга Федоровна. Анна Андреевна спокойно поздоровалась. Глаза присутствующих невольно устремились на ее ноги. Анна Андреевна стояла в теплых чулках – туфли Ольги Федоровны не подошли. Подвинув стул к камину, она села, сказав:
– Я погреюсь.
Странное впечатление производила ее фигура. У камина сидела уже немолодая, седая, бедно одетая женщина, без туфель, придвинув к огню озябшие на уличной стуже ноги. И в то же время во всей ее осанке, в гордо откинутой голове, в строгих чертах ее лица – все в ней было величественно и просто. Я уже знал, что при определении ее осанки часто употребляется эпитет – королевская, царственная. Этот эпитет, пожалуй, наиболее подходил и сейчас к озябшей женщине, сидевшей у камина. Бедность только подчеркивала ее достойную величавость"[114].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!