Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Вероятно, вам думается, что за шестьдесят с лишним лет я бы забыл, утратил воспоминание из костей и крови, каково оно было, что чувство потерялось бы и осталось мне лишь изобрести вторичную версию или же целиком устранить ее из рассказа. Но вы ошибаетесь. Иногда какой-нибудь миг пронзает заслоны повседневного нашего так безупречно, что становится частью нас, получает привилегию вечности. Я помню случившееся так, будто это сегодня. Честно. Помню, как перемкнуло канал горла, помню бурю, помню море у себя в ушах, пот над губой, рыболовные крючки перед глазами – и позыв, всеохватный и мгновенный, поползший под кожей и родивший во мне архетипический отклик на великую красоту: всепоглощающее ощущение моего собственного уродства. Я помню.
Софи Трой стояла возле кушетки, в руках книга, заложена указательным пальцем там, где оборвалось чтение. Софи была нежной, все в ней – простота и доброта, но я не мог на нее смотреть.
– Вам нельзя двигать руками, – сказала она, – сколько-то времени, во всяком случае.
Голос ее я уже утратил. Не слышу ее, вот печаль. Я пытался, старательно пытаюсь и сейчас. Могу закрыть глаза и увидеть ее, могу вспомнить, что она говорила, но голос ее не слышу и воссоздать его для вас не способен.
Она взяла с приставного столика лучину, заложила ею страницу, оставила книгу и из оловянной кружки налила в стакан воды.
– Отец уехал по вызову. – Она вернулась к моей постели. – Велел дать вам вот эти таблетки, когда проснетесь. – Две белые пилюли у нее на ладони. – У вас будет болеть голова, сказал. – Она вгляделась в меня с медсестринским любопытством и бесстрастием. – Ужасно болит?
Допустим, я покачал головой.
– Положите на язык.
Рука ее оказалась в двух дюймах от моего рта. От нее пахло миндальным мылом. Запах унес меня куда-то. Пилюли, я старался смотреть только на те две белые пилюли, а не на розовые черточки у нее на пальцах и не на пять линий ее ладони.
– Откройте рот пошире.
Гулливеровы руки мои, утяжеленные грузами у меня по бокам, глаза закрыты – я высунул язык. Время в тот миг останавливается. Где-то тикают ходики, песок падает из одной луковицы песочных часов в другую, река течет, однако не в той комнате, не в тот миг. И пусть это абсурдно, пусть нелепо – то абсурд и нелепость настоящей жизни, и я капитулирую, сдаюсь, а затем ощущаю легкое давление: Софи Трой кладет пилюли мне на язык.
– Славно, – говорит она. Она маленькая и легкая – и сплошь деловитость. Я ее пациент, и не более того. Она девушка, целиком зачарованная тайнами костей, крови и мышц, сложной и причудливой механикой того, как действует тело. Более ничего не видит она. Увечное тело перед ней – теперь ее долг заботы, есть положенные процедуры, и она прилежно следует им, сосредоточиваясь на физической действительности и придавая правдивости затасканной аксиоме: женщины – пол прагматический.
Рука ее проскальзывает мне под затылок, и она склоняется надо мной – приподнимает мне голову, чтобы я попил.
Твердость ее ладони у меня на шее, оголенность предплечья, в паденье волос ее аромат, какой не смогу назвать, и что-то во мне устремляется к нему, проходит насквозь запахи луга, меда, чего-то бледнее, впадает в нездешний аромат кокоса и продолжает барахтаться, пока весь остальной я зачарован тихим складчатым звуком, словно от разгорающегося пламени, рожденным в жесткой ткани ее синего платья, и осознаю, потрясенный, пока она несет меня вверх, к груди своей, осознаю саму близость Софи. Впервые в жизни я застываю в тысяче ощущений, в опьяняющей неведомости другого человека. Дыханье теплое – и иное. Брови темны и при светлых ее волосах наделены силой притяжения, какую нельзя измерить, однако перед которой стал я и остаюсь до сих пор безоружен. В тот миг более чего угодно хочу я быть лучшей версией себя самого. Не желаю быть этим дурацким увечным, не желаю быть несостоявшимся священником, руки в гипсе и под грузом, который пытался с уверенностью идиота удержать падающий столб, привезенный из Финляндии. Хочу быть рыцарем. Хочу нести пред собою книгу добродетелей, быть достопочтенным, мудрым, великодушным, героическим и, что называется, пригожим, а раз не таков я и знаю, что таковым быть не могу, боль резка, подлинна и всепоглощающа, поскольку болишь у тебя ты сам.
Софи Трой, разумеется, ничего ни о чем этом не знает. Слегка хмурится, держа меня за голову, сжимает губы – все делает для того, чтобы пациент попил. Одна лишь прохлада стекла у меня на губах удерживает меня в этом мире.
Она смотрит, как я глотаю первую пилюлю, а затем повторяет все со второй.
– Славно, – говорит она. – Они полезные.
Кладет руку мне на лоб, вскидывает взгляд, словно вычитывая в нем воздушное пояснение моего самочувствия, и на секунду мне кажется, что она способна увидеть и увидит там, до чего я по-прежнему растерян и не осознаю, что́ произошло, поскольку, возможно – возможно, – дело в лекарствах, возможно, я погружен в медикаментозные грезы и чувства мои мне не принадлежат, а взяты взаймы у снадобий и ненадолго, – я смаргиваю, смаргиваю вновь, – чувства эти развеются вместе с лекарствами, и это захватывающее дух ощущение не поддающейся измерению красоты пройдет, я вернусь в обыденное, но как вновь отыскать дверь туда – ума не приложу.
Софи Трой убирает руку с моего лба и с удовлетворенным куод эрат демонстрандум[91] врача-второкурсника заключает:
– У вас жар. – Уверенная, не встревоженная. Мой случай – из учебника. – Пройдет. – Она коротко оглядывает меня, удостоверяется, нет ли чего-то такого, что она упустила. Меня пришпиливает к постели ее серьезностью. Смотреть на нее не могу, иначе, боюсь, выдам себя. Смотрю мимо нее в окно на темный луг с ночью на нем и на реку, что убегает с серебряными подделками луны. – Вас оставляют на ночь для наблюдения, – говорит она, подытоживая, а затем добавляет: – К вам дедушка пришел.
– Дуна?
– Что, простите?
– Извините. Дедушка.
– Да. Он ждал, когда вы проснетесь. Я его приглашу сюда. – Софи Трой поворачивается к столику, извлекает лучинку-закладку, помещает палец на страницу “Современного домашнего врача”, направляется к двери, останавливается, оборачивается и без малейшего следа того, что когда-то именовали интригой, говорит: – Буду за дверью, если зачем-нибудь понадоблюсь.
Уходит за дверь. Не улыбнулась ни разу.
Слышу ее голос:
– Прошу, мистер Кроу. – И поскольку слух мой последовал за ней, слышу, как она же произносит чуть тише: – Думаю, он поправится.
В лучшем своем костюме – у него их три: худший, получше и лучший, со временем он станет худшим, – в белой рубашке и черном галстуке, которые считает обязательными для официального визита в приемную, заходит Дуна. Сияют глаза его добросердечием и благодарностью. Руки он сложил перед собою в крученый узел. На миг замирает, оглядывая простор комнаты, поневоле вспоминая дни Грошинга, когда сам Дуна был мальчишкой, величие, если верить слухам, этой гостиницы, куда не ступала ни одна фахская нога, и обнаруживая что-то подобное в дубовых половицах шириной со ступню. Стоя, он впивает приятный взору пейзаж – вниз по лугу, к лунной реке, и пусть к дому здесь не подходят никакие залитые водою просторы, Дуна представляет, как такое могло быть, каким испытанием могли быть печально знаменитые наводнения 1827-го, 29-го, 33-го, 37-го, – годы крутятся, словно на колесе злой фортуны, вплоть до наводнений 1953-го, 54-го и 56-го – даже сейчас. Все это занимает лишь миг, а затем Дуна подходит к постели, осматривает мои лубки, медленно качает крупной круглой головой и сияет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!