Андрей Платонов - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
«Сам Фуфаев был человеком свирепого лица, когда смотреть на него издали, а вблизи имел мирные, воображающие глаза. Его большая голова ясно показывала какую-то первородную силу молчаливого ума, тоскующего в своем черепе. Несмотря на свои забытые военные подвиги, закрепленные лишь в списках расформированных штабов, Фуфаев обожал сельское хозяйство и вообще тихий производительный труд. Теперь он заведовал губутилем и по своей должности обязан был постоянно что-нибудь выдумывать; это оказалось ему на руку: последним его мероприятием было учреждение губернской сети навозных баз, откуда безлошадной бедноте выдавался по ордерам навоз для удобрения угодий. На достигнутых успехах он не останавливался и с утра объезжал город на своей пролетке, глядя на улицы, заходя на задние дворы и расспрашивая встречных нищих, чтобы открыть еще какой-нибудь хлам для государственной утилизации».
Это и есть образец, пример должного поведения человека: пока была война, надо было мужественно воевать, когда наступил мир, надо строить и уважать любую службу, любое дело, которое тебе поручили, в том числе и навозное, потому что это сейчас самое важное. А кроме того, в обоих случаях как можно меньше трещать. Это не значит, что Фуфаев тотчас же принимает нэп и понимает всю мудрость ленинской политики. Услышав доклад секретаря о разрешении свободной торговли, Фуфаев думает, что «напрасно умер его сын от тифа — напрасно заградительные отряды отогораживали города от хлеба и разводили сытую вошь», но в уныние не впадает, делает свое дело, и именно на Фуфаевых, на их полезной энергии созидания земля держится, они и есть становой хребет революции и социализма. Только вот какая штука: Платонов мог сколь угодно симпатизировать воину, труженику и кормильцу Фуфаеву, потерявшему во время Гражданской войны сына, более того, он и сам, разъезжая по Воронежской губернии и строя электростанции, пруды и плотины, такого человека собою являл, а потерять сына ему еще предстояло, он и сам — вспомним свидетельство его свояченицы, вспомним «Третью фабрику» Шкловского — любил сельское хозяйство, землю, труд, деревню, но все же не Фуфаева избирает автор героем своего времени. Его он оставляет заниматься практическими делами. Взгляд писателя падает на других, исторически обреченных, выморочных, неправых, неорганизованных, но бесконечно дорогих его сердцу своей неуспокоенностью, безутешностью, нетерпеливостью, душевной и даже телесной обнаженностью и жаждой невозможного людей. Так, одновременно с Фуфаевым на страницах романа появляется маленький, одетый в прозодежду (то есть в производственную одежду) со слабым — а в черновике было с «гнусным, раздавленным» — носом на лице персонаж, которого уж точно ни один исследователь не пропустит, не забудет, и из уст этого человека звучит наконец вожделенное слово, давшее имя книге.
«Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею громадный трудовой район — и весь в коммунизме, как рыба в озере!» И чуть дальше: «Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий гул неизвестной страны…»[25]
Понравилось оно и автору, и все дальнейшее повествование связано с этим таинственным топонимом, куда переносится, уносится из нэпмановской, трудящейся России действие романа и где происходят дела и встречи удивительные. Первым делом встречаются те, кто неизбежно должен был встретиться — два маленьких верных рыцаря революции — Степан Ефимович Копенкин и малорослый председатель чевенгурского ревкома Чепурный, и первый «голосом, как спрашивает сын после пяти лет безмолвной разлуки у встречного брата: жива ли еще его мать, и верит, что уже мертва старушка», вопрошает второго: «Говори, что есть в твоем Чевенгуре — социализм на водоразделах или просто последовательные шаги к нему?» — и получает ответ: «У нас в Чевенгуре сплошь социализм: любая кочка — международное имущество! У нас высокое превосходство жизни!»
Это и есть проявление того, что Горький назвал лирико-сатирическим освещением действительности, или, точнее, недействительности, но страшно мечтающей действительностью стать. На самом деле, если отвлечься от платоновской модальности, от той нежности, которую испытывает автор к своим ненормализованным героям, в реальном Чевенгуре нет ничего кроме коммунизма, а именно — бандитская, преступная шайка, изуверская секта «смертепоклонников» в нарушение всех человеческих законов узурпировала власть в отдаленном беззащитном поселении, занимаясь грабежом и проедая остатки дореволюционного буржуазного добра, утверждая, что вот это и есть коммунизм. Можно представить, какими словами описали бы этот сюжет Бунин или Булгаков, но Платонов меньше всего склонен обвинять младочевенгурцев в их преступлениях — он спокойно, без нажима, с печалью проникновения и безмерного сочувствия, с интонацией юмора и глубочайшей скорби, даже не сменяющих друга друга, а странным образом объединенных, поведал, исповедал, заповедал своим, как оказалось, далеким по времени читателям леденящую и бесконечно трогательную историю одного города времен русской Гражданской войны.
Итак, жил да был на окраине одной из южнорусских губерний на водоразделах рек городок с яблоневыми садами, железными крышами (что призвано свидетельствовать об определенном благополучии его жителей), церквами, травами, населенный странными людьми, не просто живущими, а мирно ожидающими конца света так же, как пассажиры в зале ожидания терпеливо дожидаются своего поезда. Чем еще занимаются эти тихие люди, не очень понятно, но патриархальная, сонная картина старой чевенгурской жизни несколько напоминает Обломовку из известного романа. А потом случается революция, в городок направляется посланник партии Чепурный, который, вникнув в ситуацию, сильно скорбит душой и, не в силах терпеть медленность истории, организует для чевенгурской буржуазии чаемое ею второе пришествие и увод в загробную жизнь, что на практике означает бессудное убийство наиболее зажиточных горожан. Сцена этого побоища, одна из самых трагических и фарсовых в романе, заканчивается тем, что палачи фактически братаются со своими жертвами, ибо, как понимают расстрельщики-чекисты: «…с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество». В этом смысле «гуманная», «братская» казнь в «Чевенгуре» выступает контрастом по отношению к аналогичной сцене в «Епифанских шлюзах», где торжествует сладострастие садизма и подчеркивается одиночество главного героя.
Ответственный за расстрел председатель чрезвычайки, бывший чевенгурский подневольный каменщик товарищ Пиюся моментально изгоняется губернскими властями со службы, что не мешает ему остаться в городе, на время затихнув в массе чевенгурского коллектива, а потом совершить повторное и даже еще более тяжкое преступление, своего рода социальный геноцид, самовольно уничтожив всех остальных жителей, включая женщин и детей — этот «средний запасной остаток буржуазии». То есть поступив ровно так, как призывал на пределе красной запальчивости студеным январем 1922 года двадцатидвухлетний красивый автор статьи «Коммунизм и сердце человека», да только опять же многое с той поры переменилось…
Исторически обречены оказались обе стороны по принципу: умри ты сегодня — я завтра. После ночи «длинных ножей», а точнее, одного пулемета, из которого бережно и хладнокровно, не ведая, что творит, расстреливал бедных приказчиков и сокращенных служащих помощник Пиюси по имени Кирей, в опустевшем Чевенгуре остаются одиннадцать более или менее твердолобых коммунистов (один из них, Сашин приемный брат и мучитель Прокофий Дванов, точно не большевик, а паразит на теле революции с задатками великого инквизитора, жаждущий управлять ребячьей толпой, но чевенгурская коммуна терпит его за то, что он умеет формулировать — за то, что деловой, как сказал бы по такому случаю мудрый Фамусов) и сомнительная, но привлекательная женщина из числа тех, кого молодой Платонов-публицист сжег бы на костре революции как половую ведьму, дабы не оскверняла коммунизм буржуазными предрассудками тела и не сбивала с толку простодушный пролетариат, а повзрослевший Платонов-писатель намеренно оставляет среди коммунаров. В Чевенгуре объявляется коммунизм, не построенный, а скорее достигнутый, наступивший, что, как справедливо указывают исследователи романа, напоминает идеологию и действие анабаптистов в средневековом германском городе Мюнстере, вдохновленных тогдашним Карлом Марксом — Иоахимом Флорским, призывавшим к убийству грешников как к необходимому условию построения Царства Божьего на земле. «Чевенгур» в этом смысле книга откровенно религиозная, хотя вряд ли ортодоксальная.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!