Трикотаж. Обратный адрес - Александр Александрович Генис
Шрифт:
Интервал:
Добравшись до нее, – рассказывали мне много лет спустя канадцы, – советские рыбаки иногда прыгали за борт, чтобы обрести свободу на берегу. На суше, однако, они не знали, что с ней делать, и коротали век в специально для них построенном приюте, слушая русское радио, в том числе – эту самую “Атлантику”.
Лёва, естественно, об этом не догадывался и учил меня не баловать аудиторию разнообразием.
Начинать репортаж, – говорил он, – надо как песню: “На левом берегу красавицы Даугавы…”. А потом уже все равно, дальше никто не слушает.
Виртуоз микрофона, Гуревич довел свое искусство до совершенства и записывал передачи, не выходя из дома. Интервью он брал у жены-буфетчицы Насти.
В уставленном хризантемами красном уголке ткацкой фабрики я встретился с делегатом партийного съезда Майей Капустой, – открывал он программу, а дальше жена читала передовую из партийной прессы.
В эфире Настя бывала и завучем, и медсестрой, и парашютисткой, даже смотрителем маяка, для чего ей пришлось говорить низким, осипшим от балтийской непогоды голосом. Супруги погорели на полковнике пограничных войск, который, очумев в отставке, никогда не выключал радио. Обман вскрылся, и Лёву выгнали как раз тогда, когда он сочинял либретто балета про Сальвадора Альенде “Чилийская серенада”.
Лёва оказался в Америке раньше меня и устроился лучше. Он поселился в столице, быстро выучил язык и стал печататься в федеральной прессе.
“На левом берегу красавца Потомака”, – прочитал я начало его репортажа и не стал вникать.
Не найдя в себе дерзости для творческой работы, я окопался в редакции газеты “Рижские волны”, печатавшей расписание программ. Изредка требовалась заметка, и тогда я писал: “Труженики моря из краснознаменного колхоза-передовика «Узвара» выходят ловить салаку на нежной заре”.
Кроме меня в газете работали немолодые латышки. Они твердо знали день, когда выйдут на пенсию, и нетерпеливо ждали ее. Весть о моем отъезде застала их врасплох, заставив редактора, милую, но партийную даму, провести со мной разъяснительную беседу.
– В отличие от тебя, – начала она со вздохом, – я жила в довоенной Латвии и хорошо знаю, что такое гримасы капитализма. Это и безработица, и инфляция, и так называемая демократия, когда народ голосует за одну-единственную партию, а потом присягает на верность диктатору Ульманису, чей племянник до сих пор работает директором нашего Дома быта, запоровшего мне зимнее пальто. Зато с тех пор, как пришли русские, жизнь изменилась – ведь раньше мы всё на евреев валили. И Рига теперь такая, что и не узнать. А то раньше в старом городе – кабаки, на эспланаде – фокстрот, за рынком – бордели, на базаре – миноги возами, что не продавали – вечером в Даугаву сбрасывали. По бульварам – профурсетки в перьях. Короче – декаданс, разврат, упадок. В газетах так и писали: маленький Париж.
Заметив, что нравоучительная беседа сворачивает не туда, она резко себя прервала и тихо сказала:
– Главное – не хвали. Когда тебя в Америке спросят, как на службе провожали, отвечай: “С партийной ненавистью”.
На этом мы поладили. Но в тылу было не проще. Разговоры о родине начались с жены. Воспитанная на декабристах, она путала их с диссидентами, готовилась к подвигам и говорила глупости:
– В Сибирь за тобой пойду, но в Америку не поеду.
– А в Италию? – вкрадчиво спрашивал я, напоминая ей маршрут эмиграции.
– В Италию? – переспрашивала она, вспоминая Гарибальди, Чиполлино и “Гуччи”, и я чувствовал, что Сибирь тает.
Еще труднее оказалось утешить друга-марксиста Зяму. Перейдя на подпольное положение с тех пор, как его вымели из нашей “Молодежки”, он не считал возможным покинуть отчизну, пока она не исправится.
– Мать не выбирают, – сурово говорил он.
– Конечно, – соглашался я, – кто ж нас спрашивал.
– Больных детей не бросают, – горячился Зяма.
– Это ты про нас?
– Сумасшедший гусь, – махал Зяма на нас с отцом рукой, – сумасшедшие шкварки.
Запутавшись в пословицах, метафорах и семейных отношениях (своих и гусиных), я покаянно молчал, обремененный грузом родины, который Зяма взвалил на наши с ним неширокие плечи.
Зато с соседкой все обошлось.
– Ты будешь в нас стрелять? – спросила она.
– Вряд ли, в моем военном билете записано “рядовой необученный, годный к нестроевой службе в военное время”. У меня после менингита – девиация языка влево, никто оружие не доверит.
Поняв, что со мной каши не сваришь, соседка перевела стрелку на бабушку, с которой до этого годами не разговаривала, враждуя на кухонной почве.
– Какие же вы, Анна Григорьевна, неблагодарные, – поджав губы, сказала она, – вам родина все простила: мужа – врага народа, зятя-еврея, внука, обросшего до прости господи, а вы ее, родину, предать готовы.
– Но бабушка и без того была кремень.
– Умру, где Шевченко, – говорила она.
– В Ленинграде?
– На родине.
– В Риге?
– Лишь бы не в Америке.
И я, даже встав на колени, не смог ее отговорить.
3
И все-таки сложнее всего было разобраться с собой. Как все вокруг, я, конечно, мечтал о Западе, особенно – о Японии, которая тогда круто входила в моду: Куросава, Кобо Абэ, “Ветка сакуры”. В сущности, Западом была и Гана, как я узнал от знакомой переводчицы, и Египет, как мне объяснил строивший Асуанскую плотину дядя Алик, и даже Куба, где побывал на практике Витька Буль с иняза. Но сам я, живя в портовом городе, да еще на самой западной кромке страны, видел живьем только одного иностранца – канадского коммуниста, которого мы совершенно случайно затащили на пьянку и, не умея говорить по-английски на другие темы, расспросили о том, как он провел лето. На память он нам оставил банкноту в 2 канадских доллара, но мы не решились ее спустить в валютном магазине, ибо не верили, что такие купюры бывают нефальшивыми.
В остальном заграница мерцала, лишь изредка засевая нашу реальность магическими, как мощи, вещами. Однажды я нашел на пляже вынесенную волной коробку с наклейкой на неведомом языке и удивился ей, как Робинзон Крузо – следу Пятницы. В другой раз приятель-моряк обменял на водку чучело съеденного омара. Он висел над моим диваном рядом с картой Голландии. Собственно, этим исчерпывались материальные контакты с зарубежным миром, не отличающимся от потустороннего: о нем тоже можно было читать и грезить.
С первыми мыслями об эмиграции призрак
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!