История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
А у корректора имя есть, и имя это – Раймундо. Пришла пора узнать, как зовут человека, о котором мы отзывались так нелицеприятно, если, конечно, от имени есть какой-нибудь прок, в добавление к уже полученному от прочих примет – возраста, роста, веса, морфологического типа, цвета кожи, цвета глаз, цвета волос и того, прямые они, волнистые, курчавые либо отсутствующие вовсе, тона голоса, хрипловатого или звонкого, характерных жестов, походки, – поскольку на основании опыта человеческих взаимоотношений можно утверждать, что знание и всего этого, а иногда и многого-многого другого, ничем нам не помогает, а представить, чего же нам не хватает, мы не в силах. Быть может, какой-то морщинки, формы ногтей или бровей, или толщины запястья, или давнего, невидимого под одеждой шрама – или всего лишь фамилии, которую мы пока еще не успели произнести, и вот наибольшую-то ценность имеет фамилия, в данном случае – Силва, а целиком, значит, будет Раймундо Силва, именно так, когда надо, представляется корректор, опуская второе свое имя – Бенвиндо[4], потому что оно ему не нравится. Никто, как водится, не доволен своим уделом, это истина общеизвестная, и, казалось бы, Раймундо Силва более всего должен бы ценить свое второе имя Бенвиндо, поскольку оно точно передает то, что имелось в виду, – добро пожаловать на свет, сынок, – а вот поди ж ты, недоволен и говорит, хорошо еще, мол, что угасла традиция, в соответствии с которой над деликатным вопросом ономастики ломать голову приходилось крестным родителям, зато быть Раймундо ему очень нравится, потому что в этом имени неуловимо сквозит некое старинное велеречие. Надеялись родители, что от дамы, приглашенной в восприемницы, младенец в будущем унаследует толику ее достатков, и по этой причине, нарушив обычай, предписывающий называть младенца только в честь крестного отца, прибавили новорожденному и имя крестной, переведя его в мужской род. Нам ли не знать, что судьба не на все отзывается с одинаковым вниманием, но в данном случае нельзя не признать существование некой, извините, корреляции между так и не доставшимся Раймундо наследством и именем, от которого он столь решительно отбрыкивался, хотя, впрочем, не стоит усматривать прямую причинно-следственную связь между разочарованием и отвержением. И то, что на каком-то этапе жизненного пути казалось Раймундо Бенвиндо Силве местью злопамятных Небес, ныне сделалось неприятностью чисто эстетической, поскольку, на его вкус, два рядом стоящих герундия – нехорошо, ну и еще, так сказать, этико-онтологической, потому что при своем безотрадно-разочарованном взгляде на действительность иначе как горчайшей насмешкой не мог он счесть мысль о желанности чьего-то появления в нашем мире, хоть это и не противоречит вполне очевидному факту, что кое-кому удается в нем устроиться так и добра снискать столько, что жаловаться пожаловавшему решительно не на что.
C коротенького старомодного балкона под самой деревянной крышей с еще уцелевшими кессонами открывается вид на реку – на бескрайнее море, простирающееся от красной линии моста до болотистых низменностей Панкаса и Алкошете. Холодный туман застилает горизонт, приближает его чуть ли не на расстояние вытянутой руки, урезает панораму города с той стороны, где внизу, на середине склона, стоит кафедральный собор, и крыши домов ступеньками спускаются к буроватой матово-тусклой воде, в которую порой врезается белопенный след стремительного корабля, а встречные суда ползут против течения медленно, грузно, с усилием, двигаясь как бы во ртути, хотя такое сравнение уместнее было бы не сейчас, а вечером. Раймундо Силва встал сегодня позже обычного, потому что до глубокой ночи справлял свою нескончаемо тянувшуюся работу, а когда утром отворил окно, густой туман ударил в лицо – и было оно куда сумрачней, чем сейчас, в сей полуденный час, когда время должно решать, тяготить или облегчать, как говорят в народе. В блеклые размытые пятна превратились и колокольни собора, от Лиссабона мало что осталось – ну разве голоса и какие-то неопределимые звуки, переплет окна, ближайшая крыша, автомобиль в пролете улицы. Муэдзин по слепоте своей посылал крик в пространство сияющего утра – алого, а потом сразу голубого, именно такого цвета был воздух меж землей у нас под ногами и покрывающим нас куполом небес, если, конечно, мы захотим поверить несовершенству глаз, полученных по приходе в этот мир, но корректор, который сегодня почти так же слеп, лишь пробормотал с угрюмостью, присущей тому, кто не выспался и всю ночь бродил в замысловато и трудолюбиво сочиненных снах про осаду, эспадроны, ятаганы и баллисты, а проснувшись, раздражен тем, что не может вспомнить устройство этих орудий – мы говорим о баллистах, а об исполненных глубокого смысла речах тоже поговорили бы, но не поддадимся искушению забежать вперед и сейчас должны лишь посожалеть об упущенной возможности узнать наконец, что же это такое – пресловутые баллисты, как их заряжали, как из них били, потому что ведь, согласимся, нередко открываются нам в снах великие тайны, среди них не станем исключать и выигрышный номер лотерейного билета, такую вот нестерпимо-банальную обыденность, недостойную всякого уважающего себя сновидца. Еще в постели Раймундо в недоумении спрашивал себя, почему, на кой, как говорится, прах, дались ему пращи, баллисты и разного рода катапульты, из которых пуляли по крепости, тем более что никаких пуль-то в ту пору еще не было, слово это не из того времени, а ведь слова нельзя так вот запросто перебрасывать оттуда сюда, это чревато тем, что сейчас же появится кто-то и скажет: Не понимаю. Тут он снова заснул, а когда минут через десять проснулся, на этот раз с проясненной головой, откуда назойливые мысли о катапультах вытряс, но опасным образам мечей и кривых турецких сабель позволил обосноваться в душе, да, проснулся и улыбнулся в полутьме, отлично сознавая очевидную фаллическую природу этих предметов, без сомнения занесенных в его сон Историей Осады Лиссабона и пустивших там корни, внедрившихся, – а кто скажет, что мечи и сабли проникать в недра не могут, пусть вспомнит про их острия и лезвия, призванные вонзаться, втыкаться и внедряться, а еще лучше – пусть взглянет на его одинокое ложе, взглянет и все поймет. Лежа на спине, он скрещенными руками прикрыл лицо и пробормотал совсем неоригинальное: Еще один день, а муэдзин не услышал, и любопытно, каково было бы исповедовать эту религию глухому мавру, что́ бы ему пришлось делать, дабы не пропустить молитвы, утренней особенно, наверняка просить соседа: Во имя Аллаха, постучи ко мне в дверь со всей силы и до тех пор стучи, пока не отворю. Порок добродетели не превозмочь, но мы добродетели можем помочь.
В этом доме нет женщины. Одна, впрочем, приходит дважды в неделю, но не думайте, что вышеупомянутое одинокое ложе перестает быть таковым от этих визитов, тут предъявляются совершенно другие требования, и да будет сразу объяснено, что во утоление настоятельного плотского голода корректор выходит в город, договаривается, удовлетворяется и платит, причем платит – ничего не попишешь – непременно, даже в том случае, если вовсе не удовлетворен, поскольку у этого глагола, вопреки пошлякам, не одно значение. А женщина, которая приходит к нему, называется прислугой, стирает белье, чистит и моет, убирает квартиру, варит большую кастрюлю супа – всегда одного и того же, фасолевого с овощами, – сразу на несколько дней, и не потому, что корректор не любит разнообразия, просто дань ему он отдает в ресторанах, куда время от времени, не слишком, впрочем, часто, захаживает. Стало быть, женщины в этом доме нет и никогда не было. Корректор Раймундо Силва холост и жениться не помышляет. Мне за пятьдесят, говорит он, кому я нужен, да и кто мне нужен, тем паче что всем известно – гораздо легче любить, чем быть любимым, и эта последняя реплика, этот, как принято говорить, отзвук утихшей боли, ныне превращенной в формулу, пригодную для просвещения легковерных, так вот, эта реплика вместе с предшествующим ей риторическим вопросом сказана про себя, извините за получившуюся двусмысленность, поскольку наш корректор – человек замкнутый и не станет изливать душу друзьям-приятелям, если те вообще у него есть, но в любом случае, бог даст, можно будет не приглашать их в наше повествование. Братьев и сестер у него тоже нет, родители скончались в свой срок, родня, если и осталась, рассеялась по свету, и даже когда изредка дает о себе знать, все равно почти не нарушает спокойного осознания, что ее тоже как бы и нет, радость миновала, для скорби нет достаточных оснований, и единственное, что ему по-настоящему близко, – это корректура, которую он держит, и до тех пор, пока держит, это ошибки, которые надо выловить и исправить, и еще иногда – забота, вроде бы не имеющая к нему отношения, ибо пусть об этом беспокоятся авторы, их за это лаврами и венчают, забота, сказали мы, вроде этой вот, насчет баллист и катапульт, забота, засевшая в голове и не желающая оттуда выходить. Раймундо Силва наконец поднялся, сунул ноги в бабуши: Туфли, домашние туфли надлежит говорить, вот христианское слово, попавшее к нам из Генуи и потерявшее у нас приставку пан, и вошел в кабинет, натягивая поверх пижамы халат. Временами прислуга заявляет вербальную ноту о необходимости вытереть пыль с книг, особенно на верхних полках, где собраны те, которые редко открываются и в самом деле покрыты черной как сажа субстанцией, неизвестно откуда взявшейся – ну не от табачного дыма же, потому что корректор давно не курит, – и, вероятно, в самом деле это пыль времен, и этим все сказано. По неведомой причине полезное начинание все никак не начнется и постоянно откладывается, что, вообразите только, никак не обескураживает его инициаторшу, в собственных глазах оправдываемую уже одним только благим намерением и повторяющую при всяком удобном случае: Я не виновата, я говорила.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!