Зрелость - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
В этом отношении между Сартром и мной существовала огромная разница. Мне казалось чудом, что я исторгла себя из своего прошлого, была самодостаточна, могла самостоятельно принимать решения; раз и навсегда я обрела свою независимость: ничто ее у меня не отнимет. Сартр только еще готовился к существованию взрослого мужчины, которое давно предвидел с отвращением; он только что расстался с беспечностью юных лет и вступал в ненавистный мир взрослых. Его независимость была под угрозой. Прежде всего это восемнадцать месяцев военной службы; затем возвращение к преподавательской деятельности. Он нашел способ защиты: в Японию требовался французский преподаватель-ассистент, и он предложил свою кандидатуру на октябрь 1931 года; там он рассчитывал провести два года, а потом надеялся на другие поездки за границу. По его словам, писатель, рассказчик историй должен походить на «Удалого молодца» Синга, который не привязывается к определенному месту. И ни к кому. У Сартра не было призвания к моногамии; ему нравилось общество женщин, которых он находил менее смешными, чем мужчины; в двадцать три года он не помышлял навсегда отказаться от их соблазнительного разнообразия. «Между нами речь идет о любви безусловной, — объяснял он мне, используя дорогие его сердцу философские термины. — Допустимо, чтобы, кроме того, мы познали случайные влюбленности». Мы были одной породы, и пока мы существуем, наше взаимопонимание не иссякнет, но оно не могло восполнить мимолетного обогащения от встреч с иными людьми; следовало ли нам сознательно отказаться от разнообразия неожиданностей, сожалений, печалей, радостей, которые мы тоже были способны испытать? Об этом мы долго размышляли во время наших прогулок. Однажды вместе с четой Низанов мы отправились на Елисейские Поля посмотреть «Бурю над Азией», а расставшись с ними, пешком дошли до площади Карусель. У одной из стен Лувра мы сели на каменную скамью, спинкой которой служила балюстрада, отделенная от стены узким пространством; в этой «клетке» мяукал кот; как он туда попал? Он был очень толстый и не мог выбраться. Вечерело, подошла какая-то женщина с бумажным пакетом в руках, достав оттуда объедки, она стала кормить кота, ласково поглаживая его. И в эту минуту Сартр предложил: «Заключим договор на два года». На эти два года я могла бы остаться в Париже, и мы провели бы их вместе в самой тесной близости. Потом он посоветовал и мне тоже попросить место где-нибудь за границей. Мы расстанемся года на два, на три и встретимся в любом месте на земле, например, в Афинах, чтобы на более или менее длительное время возобновить так называемую совместную жизнь. Никогда мы не станем друг другу чужими, никогда ни один из нас не позовет понапрасну другого, и ничто не одержит верх над этим союзом; но нельзя было допустить, чтобы он выродился, став принуждением или привычкой: любой ценой мы должны были оградить его от такого загнивания. Я согласилась. Хотя разлука, которую предполагал Сартр, меня отчасти пугала; но она терялась где-то вдалеке, а я взяла за правило не обременять себя преждевременными заботами; когда же страх все-таки охватывал меня, я считала его слабостью и старалась подавить его, а помогало мне то, что я уже проверила надежность слов Сартра. С ним любой проект был не пустой болтовней, а некой реальной данностью. Если бы однажды он сказал мне: «Встретимся ровно через двадцать два месяца в 17 часов в Акрополе», я была уверена, что найду его в Акрополе ровно в 17 часов двадцать два месяца спустя. А если смотреть шире, то я знала, что никогда он не причинит мне никакого горя, ну если только умрет раньше меня.
Однако о том, чтобы на протяжении действия этого «договора» пользоваться свободой, которую теоретически мы предоставляли друг другу, речи не шло; без всяких оговорок мы безраздельно намеревались предаться новизне наших отношений. Мы заключили еще один договор: ни один из нас не только никогда не будет лгать другому, но и не станет ничего скрывать. Дружки испытывали величайшее отвращение к тому, что зовется «внутренней жизнью», эти сады, где благородные души культивируют утонченные секреты, им представлялись смрадными болотами; именно там втихомолку творит свои темные дела дурная вера, именно так упиваются гнилостными радостями самолюбования. Чтобы прогнать эти тени и эти миазмы, они взяли за правило открыто говорить все о своей жизни, мыслях и чувствах. Единственно, что могло ограничить такую откровенность, это их замкнутость: боязнь наскучить другим бесконечными разговорами о себе. Но между Сартром и мной такого ограничения не существовало: было решено говорить друг другу решительно все. Я привыкла к молчанию, и поначалу это правило стесняло меня. Но я быстро поняла его преимущества: взгляд со стороны, разумеется, доброжелательный, но более беспристрастный, чем мой, посылал отображение любого из моих движений, которое я считала объективным; такой контроль служил мне защитой от страхов, ложных надежд, напрасных терзаний, фантасмагорий, мелких психозов, которые так легко зарождаются в одиночестве. И неважно, что одиночества для меня больше не существовало: напротив, я была несказанно рада, что избежала его. Сартр был мне так же ясен, как я сама: какой покой! Пожалуй, я злоупотребляла этим; раз он от меня ничего не скрывал, я решила, что могу не задаваться никакими вопросами относительно него: позже я поняла, что такое решение было принято от лени. Но если в подобных случаях я корила себя за отсутствие бдительности, то ни в коей мере не виню принятое нами решение, от которого мы никогда не отступали: никакое иное нам бы не подошло.
Это не означает, что, на мой взгляд, искренность должна быть законом для всех или панацеей от всех бед; впоследствии мне не раз приходилось размышлять над ее хорошими и плохими сторонами. Одну из ее опасностей я обозначила в последнем моем романе «Мандарины». Анна, осмотрительность которой в этом пассаже я одобряю, советует своей дочери Надин не признаваться в неверности влюбленному в нее молодому человеку; и в самом деле, Надин вовсе не собирается просто поставить в известность этого человека: она хочет вызвать его ревность. Часто случается, что разговор начинают не столько для того, чтобы что-то сообщить, сколько для того, чтобы стимулировать определенное действие; если, раскрывая перед кем-нибудь мучительную для него правду, вы не желаете признаться себе, что одним этим побуждаете его совершить поступок, то вы лжете. Такая двойственность языка не исключает искренности, а лишь требует определенных предосторожностей. Обычно стоит только повременить немного, и слова потеряют свою действенность; тогда можно будет беспристрастно изложить факты, описать чувства, немедленное разоблачение которых означало бы уловку или, по крайней мере, вмешательство в события.
Сартр нередко обсуждал со мной этот вопрос и, со своей стороны, тоже затронул его в романе «Возмужание». В первой главе Матьё и Марселла, притворяясь, будто «говорят друг другу все», избегают говорить о чем-либо. Иногда слово становится более ловкой манерой сокрытия, чем молчание. Даже в том случае, когда слова осведомляют о чем-то, они не в силах устранить, обойти, обезоружить реальность, они противостоят ей. Если два собеседника взаимно уверяют друг друга, что они выше тех событий и людей, о которых под предлогом искренности они обмениваются откровениями, то это заблуждение. Зачастую я наблюдала некую форму лояльности, на деле являвшейся очевидным лицемерием; в применении к области сексуальности она нацелена вовсе не на создание между мужчиной и женщиной глубокого понимания, а на предоставление одному из них — чаще мужчине — спокойного алиби: он убаюкивает себя иллюзией, исповедуясь в своих изменах, он их искупает, в то время как на самом деле навязывает своей партнерше двойное насилие.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!