Святая и греховная машина любви - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Блейз прекрасно сознавал, что он не обладает достаточной квалификацией для той работы, которой занимается. Правда, теперь у него накопился солидный опыт, и он уже не боялся допустить какой-нибудь непростительный ляпсус. Однако, хотя он не говорил об этом никому, кроме Харриет, и то полушутя, причем она каждый раз горячо возражала, — сам он в известном смысле расценивал свою практику как шарлатанство. Дело в том, что у него не было медицинского образования. В Кембридже он изучал философию и психологию, защитил диссертацию по психоанализу, после чего преподавал психологию в университете в Рединге. (Именно в первый год преподавания он и познакомился с Харриет на одном танцевальном вечере.) Свой собственный метод лечения он разрабатывал когда-то в рамках кратковременного и несколько рискованного эксперимента: насмотревшись на других специалистов в этой области, он пришел к убеждению, что у него должно получиться лучше, — и, возможно, не ошибся. Разумеется, ему нравилась власть, как и всем, кто выбрал полем своей деятельности людские души. И, разумеется, он сознавал, что погружение в чужие страдания имеет больше отношения к сексу, чем к альтруизму или научному интересу. Но и эти вопросы его давно уже перестали беспокоить. Просто, подобно священнику, он научился купировать душевную боль, грызущую изнутри, которая, даже без всякой объективной «трагедии», может запросто искалечить человеческую жизнь. Да, у Блейза был на то особый талант. И особая сила. Непонятно было одно: откуда в таком сильном и талантливом человеке такая неуверенность в себе? В конце концов, глупо воротить нос от своего дела только из-за того, что оно стало наконец легким и доходным.
Когда мысль о том, чтобы оставить практику и идти учиться на врача, явилась впервые, Блейз отверг ее как сущую нелепицу, тайный план самоистязания, возникший из комплекса вины; сама вина, судя по всему, никакого отношения к делу не имела. Отказаться от стабильного дохода, обречь себя, в его-то годы, на долгую и, возможно, нелегкую экзаменационную тягомотину, на тяжкий труд, на покорность чужому мнению? Ну уж нет! Налицо знакомое (по историям его же пациентов) стремление немолодого человека устроить себе очистительное испытание — любой ценой. К тому же отец Блейза был в свое время преуспевающим врачом — тут уж все сыновние мотивы видны как на ладони. Однако навязчивая идея возвращалась снова и снова — Блейз даже стал ее бояться. Конечно, учитывая характер его работы, ему полагалось знать много вещей о мозге, о нервной системе — он их не знал. Выходило, что он окружен тайнами со всех сторон. Однако время шло, и постепенно ситуация прояснялась: вместо стремления повысить свой профессиональный уровень на первый план все определеннее выступало стремление к радикальным переменам. В последнее время он — по разным причинам — перестал читать, перестал думать. Ему нужна была серьезная интеллектуальная встряска.
Теперь ему уже казалось, что само его увлечение этим зачарованным, чарующим, совершенно отдельным миром психоанализа было с самого начала обусловлено одной только его собственной внутренней потребностью. Многочисленные «школы» были для него как волшебные сады — в каждом свои деревья и цветы и своя планировка, каждый обнесен собственной высокой оградой. К пациентам Блейз подходил как прагматик, а еще точнее, эмпирик — в простейшем смысле этого слова. Он просто внимательно следил за тем, какой метод «сработает», и старался с точки зрения здравого смысла объяснить, как именно он «сработал» ad hoc.[3]Его давно уже не заботило, к какой школе принадлежит он сам, как не заботила научность или ненаучность собственного подхода. Когда-то он порывался написать обо всем этом серьезную книгу, но порыв давно иссяк. Время от времени он кропал статейки для какого-нибудь журнала, позволяя Харриет, для которой это, кажется, было важно, по-прежнему верить в существование «книги». Его же теперь беспокоили другие, более серьезные вопросы. В результате опыта, как собственного, так и своих пациентов, он постепенно утрачивал веру во все «основополагающие» теории о человеческой душе. Он мог успокоить пациентов словами о том, что «жизнь штука длинная», или что «надо принимать себя таким, каков ты есть», и от его слов они, во всяком случае, переставали корчиться в муках вечной вины. Но для него самого все эти «внешние проявления свободы и нравственности», как он их когда-то определил, по-прежнему оставались неразрешимой проблемой. Создавалось ощущение, что он, вместе со своими пациентами, нашел для себя убежище в некоем иллюзорном и, при всех его страхах, комфортном мире. Однако, научившись в этом мире избавлять своих пациентов от многих проблем, он так и не избавился от них сам и по-прежнему принимал необратимые решения по старинке, словно с завязанными глазами, словно из чувства долга… Возможно, он просто до смерти устал — от путаницы человеческих душ, от самого себя, со всеми своими увертками и уловками; и точно так же, как некоторые, устав от мира, обращаются к Богу, так он хотел теперь обратиться к науке.
Когда он заговорил об этом с Харриет, она не все поняла, но преисполнилась самого горячего сочувствия. Блейз сознавал, что им, может быть, придется продать Худхаус и жить какое-то время гораздо скромнее, чем они привыкли, сознавал, что Харриет будет нелегко. Долгие часы его больничного рабства (в душе он и воспринимал их как рабство, как своего рода наказание) превратятся для нее в еще более долгие часы одиночества. Однако ей больше всего на свете хотелось, чтобы он был счастлив и чтобы он смог себя реализовать. В сущности, она жила его желаниями. Теперь она уже представляла себя «женой доктора». Да, ему здорово повезло. В юности он и представить не мог, что женится на совершенной неинтеллектуалке. Но зато вся ее чуткость и все внимание были так неизменно нацелены на него, что он вполне обходился и без интеллектуальных бесед. С Харриет ему не бывало скучно, от нее всегда исходило ощущение свежести и сосредоточенной напряженности, но напряженность эта казалась почему-то легкой и естественной — ничего похожего на немыслимые выверты его пациентов. Харриет дарила Блейзу то, что Наполеон превыше всего ценил в женщине: чувство покоя. Даже расплывчатая ее религиозность, на которую Блейз и прежде никогда не посягал — надеялся, что пройдет сама собой, — даже она, кажется, сделалась ему теперь совершенно необходима. Как и любимый ее жест: она по-особенному протягивала руки ему навстречу, когда он входил в комнату. В целом можно было сказать, что за годы совместной жизни он многому от нее научился, не только милосердию к козявкам и паучкам.
Пока Блейз думал обо всем этом, а также о другом, наступили сумерки, японская ваза наконец-то склеилась, он отодвинул ее и встал. Не зажигая света, подошел к окну. Внизу, у самой кухонной двери, стояла Харриет, спиной к дому. Ее фигура, неподвижная, уже не очень четко различимая в полумгле, была пронизана вечерним покоем и сама, кажется, добавляла покоя летнему вечеру. Она была еще красива той «романической» красотой, которая когда-то казалась ему видением из нездешнего, нравственного мира. Блейз любил даже ее смешные струящиеся платья с широкими поясами, к которым придирчивый эстет наверняка посоветовал бы подобрать стан постройнее. Он перевел взгляд на крону старой акации, потом на темные купы фруктовых деревьев за забором. Монти как будто собирается съезжать из Локеттса. Может, он согласится продать сад? Впрочем, глупости, время ли сейчас думать о таких покупках? Харриет прошла несколько шагов по лужайке, и, конечно, за ней тут же увязались ее четвероногие любимцы — вон они вьются вокруг нее, целая свора черных привидений. Блейз задернул занавеску и включил свет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!