Лжедимитрий - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
— Для чего не пристало?
— Я сирота, государь, безродная.
— Не безродная ты, Аксиньюшка: мой род — твой род.
— Митрей Иванычу слава! — ревели голоса. — Многая лета государю-батюшке!
Димитрий должен был выйти.
— Прощай, Аксиньюшка, — сказал он ласково и, положив обе руки на полные, круглые плечи девушки, поцеловал её в лоб и перекрестил. — Будь здрава и помолись обо мне. Готовься в терем свой.
И он вышел. Ксения едва могла прийти в себя — так всё это нечаянно случилось, что она даже не могла понять, что ж это такое было? Она ожидала чего-то страшного, чего-то такого, что вызывало в ней ужас смерти и самые мрачные воспоминания. Она и пришла в ужас, когда вошло к ней это ожидаемое, это что-то такое, чего она не могла себе представить. И вдруг — словно заколдованная голосом чудовища, она забыла всё, растерялась. Эго было не то, чего она ожидала, — и это срезало всю её молодую волю, которая налажена была на протест, на борьбу, на ненависть. Случилось совсем не то: этот ласковый голос, эти добрые, участные глаза, эти слёзы, ласки — всё это потянуло к себе одинокую, истосковавшуюся девушку, для которой мир стал пустыней. Эго точно Федя приходил — так не страшно с ним — он родной... То несчастье, страшное несчастье — от Бога, от его святой воли, а этот, что приходил, ни при чём тут — он добрый, он плакал.
А под окнами, в ограде монастыря и за оградой — гул стоит. Это «ему» кричат, «его» славят. И Ксении вспоминается её прошлое. «Так и батюшку славили, и Федю, и меня».
Она упала на колени и стала молиться.
Прошло несколько недель. Ксения опять в Кремле, в своём тереме. Это тот же терем, те же стены, те же переходы, но не то кругом, что было ещё так недавно: эти «браные убрусы», эти «золоты ширинки», эти «яхонты серёжки», о которых она плакалась в своей песне, — это всё есть, но это не то... Не так стало и во дворе, в царских теремах, как было при батюшке... Когда-то и при батюшке было шумно, весело, но это было давно, когда она была ещё маленькой царевной. А в последнее время и при батюшке, и при Феде — тихо, суморочно, печально было... А там... О! Не дай Бог и вспомнить! А теперь не то: все новые лица кругом — эти казаки, литовцы, польские паны... И речь-то не русская, незнакомая слышится... И шумно как — музыка разная, весёлости всякие. И на Москве шумно — то скоморохи по городу кричат, то домбры и накры гудут, волынки воют, действа всякие на улицах. Ах, если б так при батюшке с матушкой было да при Феде. А тогда и Яганушка, прынец дацкой, жив ещё был — платьицо атлас ал, башмачки сафьян синь. Что это — лицо Яганушки совсем запамятовалось? Какое оно было? Только и помнится, что беленькое, да чулочки шёлк ал...
Она была одна в своём тереме. Вечерело. И Оринушка Телятевская, и Наташа Ростовская пошли ко всенощной. Завтра, 24 июля, память Борису, отцу Ксении, так и Оринушка и Наташа пошли помолиться, а завтра чтоб панихиду отслужить по покойном Борисе. Самой-то Ксении горько и обидно выходить из терема и показываться в церкви с того дня, как народ выволок их всех, Годуновых, из дворца и надругался над ними.
Душно. Она сняла с себя лишнее одеяние и осталась в одной кружевной сорочке и белом шёлковом сарафане. Нет, всё ещё душно — голове жарко — это от косы — тяжела уж она невмочь, а особливо, когда туго заплетена. Ксения и косу расплела — так и укрылась вся косой, словно буркой чёрной. Только и белеется низ сарафана да часть сорочки на груди.
Она задумалась. Вспомнилось, как торжественно праздновались, бывало, именины её батюшки царя. Она положила голову на руки, припала к окну, к оконнице, да так и осталась.
Она не слыхала, как кто-то, тихо ступая по коврам, вошёл к ней и остановился. Это был царь. Догадавшись, что Ксения опять плачет, он осторожно положил ей руку на голову. Девушка встрепенулась.
— Ах, это ты, государь.
Она растерялась от неожиданности и смутилась, что её застали не в порядке, с распущенной косой...
— Ты опять в слезах, — сказал Димитрий с нежным укором.
— Прости, государь дядюшка... Я... Я вспомнила...
— Что ты вспомнила, Аксиньюшка?
— Ох, прости, государь. Я батюшку вспомнила.
— Что ж, милая? Родителей и Бог велит помнить и молиться о них.
— Я молилась. Завтра батюшкова память, государь.
— А что завтра, друг мой?
— Память святых страстотерпцев российских князей Бориса и Глеба, государь.
— Что ж ты одна? Где твои девушки?
— У всенощного бдения, государь.
— А ты для чего не пошла?
— Я... Я боюсь, государь. Нас тогда... Из терема... Ругались над нами...
Она не могла говорить дальше — слёзы задушили её, и она зарыдала. Димитрий бросился к ней, схватил её за руки, обнял и крепко притиснул к себе, целуя её волосы, плечи, руки и бессвязно повторяя:
— Полно... Полно, моё солнышко... Забудь старое... Милая моя, родимая моя! Полно же надрываться... Аксиньюшка, золото моё червонное... Да полно же, полно, светик мой...
И он целовал её, припав на колени и путаясь головой в её волосах, снова вставал, целовал её шею, глаза... А она — точно обомлела. Она забыла всё, что около неё, — где она, что с ней делается. И руки упали, и голова валится с плеч, и сердце замерло. Ей казалось, как будто она сама вся умирает в сладких судорогах. Ох, если б умереть так. Что это? Она никогда этого не испытывала. Она не чувствовала, как запонка её сорочки выскочила из ворота и упала на пол, как сорочка спустилась с плеч, с груди, и как он припал горячим лицом к её жарким, упругим сосцам.
— Милая, радость моя...
— Ох... Государь мой... Дядюшка... Дядя...
И руки её сами собой распахнулись широко-широко. Она потянулась вперёд и, обхватив его голову, так и замерла.
— Дядя... Митя... Голубчик...
Димитрий высвободился из её объятий, бледный, дрожащий, растерянно обвёл комнату глазами и, схватив девушку в охапку, словно маленького ребёнка, несмотря на массивность и полноту её тела, прижал к себе и, шатаясь, понёс её, сам не зная куда... Ксения тихо простонала и обвилась руками вокруг его шеи...
— А мыши-то идут за гробом да горько-прегорько плачут...
Это бормотала дурка Анисьюшка, дворская потешница, которая была ко всем вхожа. Войдя в рукодельную Ксении и не найдя в ней никого, дурка — она была карлица — затопала по ковру маленькими ножками и снова забормотала: «Ах, она, стрекоза-егоза, девка-чернавка — на смех мне сказала, что Оксиньюшка в терему... Ах, её нетути... Погоди ты у меня, коза, походит по тебе лоза...»
И она вышла на переходы, бормоча:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!