Обойденные - Николай Семенович Лесков
Шрифт:
Интервал:
– Конечно, не знаю.
– Совершенная правда, и потому, стало быть, не знаете, до чего и как я иногда додумываюсь. Я не нигилистничал, Дарья Михайловна, когда выразил ошибочное мнение о любви Жервезы, а вот как это было: очень давно мне начинает казаться, что все, что я считал когда-нибудь любовью, есть совсем не любовь; что любовь… это совсем не то будет, и я на этом пункте, если вам угодно, сбился с толку. Я все припоминаю, как это случалось, хоть и со мною даже… идет, идет будто вот совсем и любовь, а потом вдруг – крак, смотришь – все какое-то такое вялое, сухое, и чувствуешь, что нет, что это совсем не любовь, и я думаю, что нет, ну, вот нет любви. Тут совсем не за что на меня сердиться. Разве в том только моя вина, что не отучусь именно из себя-то сто раз все мотать да перематывать, а уж в обезьянничестве я не виноват. Помилуйте, мне вот очень даже часто приходит в голову, как люди умирают? Как это последняя минута?.. Вот вдруг есть, и нету… Бывают минуты, когда я никак этого вообразить себе не могу, и отчего, откуда приходят эти страшные минуты? – этого никак не подстережешь. Вы помните, как я один раз в Петербурге уронил стенные часы в мастерской и поймал их за два каких-нибудь вершка от полу?
Дорушка кивнула утвердительно головою.
– Ловок! – подумал я себе тогда. – А вот как-то ты увернешься от смерти? – пошло ходить у меня в голове; вот-вот-вот схватиться бы за что-нибудь, и не схватишься. И что ж вы скажете? – я до такой степени все это выматывал, что серьезно, ясно и сознательно стал ощущать, что я уж когда-то что-то такое ловил и не поймал, и умер, и опять живу. Умрет кто-нибудь – мне сейчас опять какой-то этакий бледный шар представляется; ловишь его, и вдруг – бац! Не поймал, умер и сейчас что-то мне в этом знакомое есть, что я уж это пережил… Я уверен в этом, наконец, бываю! Так не осуждайте же меня, пожалуйста, за Жервезу; я, право, больной человек; мне в тот день так казалось, что нет, нет и нет никакой любви, а, право, это не обезьянничество.
– Ну, хорошо, ну, пусть вам эта вина прощается за ваши недуги; но нынче-с! Позвольте вас искренно, по душе, по совести просить ответить: чего вы стояли этаким рыцарем и таращили на меня глаза, когда мне захотелось помолиться с Жервезой?
– Я таращился? Нисколько! Я просто смотрел на вас, потому что мне приятно было смотреть на вас, потому что вы необыкновенно как хороши были у этого куста на коленях!
– Пожалуйста, пожалуйста, Нестор Игнатьич! Знаю я вас. Я знаю, что я хороша, и вы мне этим не польстите. И вы тоже ведь очень… этакий интересный Наль, тоскующий о Дамаянти, а, однако, я чувствовала, что там было нужно молиться, и я молилась, а вы… Снял шляпу и сейчас же сконфузился и стал соглядатаем, ммм! Ненавистный, нерешительный человек! Отчего вы не молились?
– Ах, Дарья Михайловна, какой вы ребенок! Ну, разве можно задавать такие вопросы? Ведь на это вам только Шпандорчук с Вырвичем и ответили бы, потому что у тех уж все это вперед решено.
– А у вас, мой милый, ничего не решено?
– По крайней мере, очень многое. – Да вы, пожалуйста, не думайте, что решимость – это уж такая высокая добродетель, что все остальное перед нею прах и суета. Решимостью самою твердою часто обладают и злодеи, и глупцы, и всякие весьма непостоянные люди.
– И герои.
– Да, и герои, но героев ведь немного на свете, а односторонних людей, способных решать себе все наоболмашь, гораздо больше. Вы вот теперь даете мне вопрос, касающийся такого предмета, которого обнять-то, уразуметь-то нет силы, и хотите, чтобы я так вот все и решил в нем. Вы знаете моего дядю? Его не одна Москва, а вся Русь знает. Это не был профессор-хлыщ, профессор-чиновник или профессор-фанфарон, а это был настоящий, комплектный ученый и человек, а я вам о нем расскажу вот какой анекдот: был у него в Москве при доме сад, старый, густой, прекрасный сад. Дядя работал там летом почти по целым дням: подсаживал там деревца, колеровал и разные, знаете, такие штуки делал. Я спал в этом саду в беседке. Только один раз как-то очень рано я проснулся. Дело было перед последним моим экзаменом. Я сел на порожке и читаю; вдруг вижу я, за куртиной дядя стоит в своем белом парусинном халате на коленях и жарко молится: поднимет к небу руки, плачет, упадет в траву лицом и опять молится, молится без конца. Я очень любил дядю и очень ему верил и верю. Когда он перестал молиться и начал что-то вертеть около какого-то прививка, я встал с порожка и подошел к нему. На дворе было самое раннее утро и, кроме нас да птиц, в саду никого не было. Не помню, как мы там с ним о чем начали разговаривать, только знаю, что я тогда и спросил его, что как он, занимаясь до старости науками историческими, естественными и богословскими, до чего дошел, до какой степени уяснил себе из этих наук вопрос о божестве, о душе, о творении? Напоминаю вам, что утро было самое раннее, из-за каменных стен в большом саду нас никто не мог ни видеть, ни слышать, разве кроме птичек, которые порхали по деревьям. Так старик-то мой-с несколько раз оглянулся во все стороны, сложил вот так трубочкой свои руки, да вот так поднес их к моему уху и чуть слышно шепнул мне:
– Ни до чего не дошел. Говорю ему:
– А как же вы относитесь… называю, знаете, ему две крайние-то партии.
– Как отношусь? – говорит.
И опять нагнулся к моему уху и шепнул:
– Не верю ни тем, ни другим.
– Так вот вам, Дарья Михайловна, какие высокие и честные-то души относятся к подобным вопросам: боятся, чтобы птицу небесную не ввести в напрасное сомнение, а вы меня спрашиваете о таких вещах, да еще самого решительного ответа у меня о них требуете. Можно сомневаться, можно надеяться, но утверждать… О, боже мой, сколько у людей бывает странной смелости! Я, действительно, человек очень нерешительный, но не думайте, что это у меня от трусости.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!