Постмодерн в раю. О творчестве Ольги Седаковой - Ксения Голубович
Шрифт:
Интервал:
Нам вновь стоит добавить — речь не идет об уточнении слов, речь идет о таком представлении смыслов, когда все меняется. Когда и «переменчивое», и «тихое», и «неодолимое» — все будет иным. Ибо что как не свидание «переменчивого» и «неодолимого» пронизывает, например, весь сборник «Китайского путешествия». Перед нами другой взгляд, другой суд, другая этика правды и неправды, другой словарь, который мы вскользь уже назвали словарем будущего. Ибо он открывает ход в будущее тому, чему, казалось бы, уже был вынесен приговор. На нас по-другому смотрят, по-другому оценивают…
6. Суд и милостьВ этом смысле акт «милости» у Ольги Седаковой — это не туманное размышление о чем-то ценностно значимом, а конкретный лингвистический акт. Ее задача — близкая и к Витгенштейну, и к Толстому: «Не говори — сделай!» Не надо рассказывать о том, что ты хочешь, чтобы были милость и надежда в мире. Сделай это. И неслучайно, что в своей собственной работе, посвященной Паулю Целану, еще одному поэту «после» катастрофы, Ольга Седакова, сделавшая несколько блистательных переводов его стихов, не раз подчеркивает силу его глагола и тотальную глагольность его существительных. В понимании Ольги Седаковой слова Целана действуют, они происходят, потому что они должны дать надежду именно там, где надежды нет. Ты обязан принести смысл, выждать его, почувствовать, добыть… Нельзя соглашаться на «конец» — это то же самое, что согласиться с палачом.
И, совершая свои «лингвистические» акты на болевых кромках слов, зная отлично, какие удары в ходе истории ХХ века получил каждый звук ее родного языка (очень часто она говорит о «советском звуке», «советском ходе мысли»), Ольга Седакова превращает свои слова в действия. Она знает, что пишет на русском языке после Гулага, и выбирает писать на таком языке, как Пауль Целан выбирает писать на немецком после Аушвица. И если в случае с Целаном этот контраст разительней — все-таки он мог выбирать из шести известных ему языков и выбрал тот, на котором убивали его семью, то в случае Ольги Седаковой контраст переведен в фигуру тождества. Она пишет на своем языке, на языке детства, на языке отца и матери, но тем сильнее звучит требование, которое остается скрыто у Целана за драматичностью судьбы. Писать на своем языке после, но не так, как если бы ничего не было. И если с этой точки зрения нам присмотреться к Целану, к его биографии, к его отказу натурализовать свою травму принятием израильского гражданства, то можно предположить (и этой версии придерживаюсь я), что поэт сознательно выбирает язык, для него абсолютно «последний», абсолютно невозможный, абсолютно изничтоженный и абсолютно нищий. На этом языке были приговорены к смерти его отец и мать. После такого языка не может быть ни идиша, ни иврита — языков матери и отца. Точно так же и Ольга Седакова пишет на русском языке как на языке убитых, то есть на языке «последнем», на «крайнем» языке, на том языке, на котором убивают и который вследствие этого стал совершенно ничтожен; на языке, на котором приговорили бы и ее. И именно на этом последнем языке, после которого все остальные языки «не работают», нужно оказывать милость. Свершать дело доброе, творить добро, или творить Небо. Что в данном случае абсолютно означает творить форму, творить поэзию, творить красоту…
В этом отношении можно сказать, что Ольга Седакова — один из самых красивых поэтов и, безусловно, откровенно политических поэтов. Это дело доброе воскрешает жизнь умерших — не в том смысле, что представляет их живыми, а в том, что та жизнь, которая в них после того, что произошло, не может подняться, у нее поднимается, и они после всего, что случилось, стоят вместе с нами и вместе с нею: и живые, то есть те, кто не умер, и мертвые, те, кто не выжил. Такое единство — вопрос политический.
Найти смысл там, где его не было, сдвинуть фокус, расширив взгляд. Заплатить ту смысловую цену, которой просит от нас боль, и перекрыть ее. Найти справедливость неумолчного вопроса боли как новую надежду новой души. Вот этический врачующий жест. Вот, по сути, та форма, которой на пороге Первой мировой войны еще только требует Толстой и чьему требованию отвечает Ольга Седакова — поэт после Аушвица и Гулага.
И мы теперь понимаем, какие формы стихотворения будут воздвигнуты перед нами, какие лестницы смыслов нам предстоит пройти. Это высокие «тавтологии предельных противоречий», то же самое, что говорится, теми же словами, но переворачивая все во что-то совсем другое… Это искусство рисования «белым по белому» и «черным по черному».
В одном из самых сильных своих стихотворений, где политика формы задает особенную красоту и точность образов, в музыку марша, в средневековье антуража, стихотворении, написанном не в память жертв, а в память их гонителя, умирающего генсека, Ольга Седакова пишет:
О, взять бы всё — и всем и по всему, или сосной, макнув ее в Везувий, по небесам, как кто-то говорил, — писать, писать единственное слово, писать, рыдая, слово: ПОМОГИ! огромное, чтоб ангелы глядели, чтоб мученики видели его, убитые по нашему согласью, чтобы Господь поверил — ничего не остается в ненавистном сердце, в пустом уме, на скаредной земле — мы ничего не можем. Помоги! («Элегия, переходящая в Реквием»)Если абстрактное искусство и может иметь какой-то смысл, то это именно тот, который пишут сосной по небу. Это одно слово ПОМОГИ… Но дело в том, что стихотворение — не только просьба, остающаяся без
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!