Мемуары госпожи Ремюза - Клара Ремюза
Шрифт:
Интервал:
Бонапарт не без некоторого основания стал считать себя необходимым. Франция поверила в это вместе с ним, и он достиг даже того, что убедил иностранных правителей в том, что являлся и для них гарантией против республиканского влияния, которое без него могло бы распространиться дальше. Быть может, наконец, в момент, когда Бонапарт надел на голову императорскую корону, не было ни одного короля в Европе, который не почувствовал бы свою собственную власть укрепившейся – благодаря этому событию. И если бы в самом деле новый император присоединил к этому решительному акту дарование либеральной конституции, возможно, спокойствие народов и королей утвердилось бы навсегда.
Искренние защитники первоначальной системы Бонапарта – а таковые существуют еще и теперь, – утверждают, для его оправдания, будто от него нельзя было требовать того, что могут давать только законные правители, что право обсуждать наши интересы могло бы вызвать обсуждение наших прав, что Англия, ревниво относящаяся к нашему возрождающемуся благоденствию, попробовала бы возбудить у нас новые смуты. Юм, говоря о Кромвеле, высказывает мнение, что великое неудобство узурпаторского правительства заключается в обязанности, какую ему обыкновенно приходится брать на себя, – вести личную политику, противоречащую интересам страны. Это значило дать преимущество наследственной власти, и желательно было бы, чтобы народы поняли это.
Но Бонапарт, в конце концов, не был обыкновенным узурпатором; его возвышение не имеет ничего общего с возвышением Кромвеля. «Я нашел, – говорил он, – корону Франции на земле и поднял ее концом своей шпаги». Живой продукт неизбежной революции, он не участвовал ни в одном из ее разрушений и до смерти герцога Энгиенского, как мне, по крайней мере, кажется, сохранял возможность узаконить свою власть благодеяниями, которые вызвали вечную благодарность нации. Его увлекло его деспотическое честолюбие, но, повторяю, не он один заблуждался.
Некоторые лица часто повторяли около него слова свободы, но нужно признать, что эти лица не были ни достаточно чисты, ни достаточно уважаемы нацией, чтобы сделаться выразителями ее воли. Честные люди, казалось, желали от Бонапарта только покоя, не очень смущаясь формой, в которой он его даст. Притом он разобрал, что тайной слабостью французов было тщеславие; он видел способ легко удовлетворить его при помощи пышности, связанной с монархической властью; он восстановил отличия, в сущности, еще демократические, потому что все имели на них право, и эти отличия не влекли за собой никаких привилегий. Поспешность, которую проявили в получении титулов, майоратов и крестов, вызывавших насмешки, пока они украшали только платье сосуда, не должна была его обмануть, если правда, что он заблуждался. Не должен ли он был, наоборот, гордиться собой, когда при помощи нескольких слов, прибавленных к именам, и нескольких кусков лент нивелировал под одним и тем же титулом претензии феодальные и претензии республиканские? «Мой наследник, кто бы он ни был, – говорил тогда Бонапарт, – вынужден будет идти вровень со своим веком и сможет удержаться только при помощи либеральных мнений; я оставлю ему в наследство эти либеральные идеи, но только лишенные их первоначальной резкости». Франция неосторожно приветствовала и эту идею.
Между тем вскоре робкий голос, который был для него голосом совести, а для нас голосом интереса, казалось, уже предупреждал его так же хорошо, как и нас. Чтобы заглушить неприятное напоминание, он хотел вскружить нам голову необыкновенным и все возобновляющимся зрелищем. Отсюда бесконечные войны, продолжительность которых казалась Бонапарту столь важной, что он считал временным всякий мир, а всякий трактат был только результатом дипломатического искусства Талейрана. В самом деле, когда Бонапарт возвращался в Париж и снова обращался к управлению Францией, помимо того, что он не знал, как быть с армией, каждая победа которой увеличивала претензии нации, он испытывал еще и неудобство от немого, но сильного и неизбежного противодействия, которое дух нашего века противопоставляет деспотизму, несмотря даже на индивидуальные слабости; деспотизм сделался, к счастью, неудобным способом правления. Как хорошо сказала госпожа де Сталь: «Ужасная дубина, которую он один мог поднять, упала наконец на его собственную голову». Счастливо, сто раз счастливо время, в которое мы живем, потому что мы исчерпали весь опыт, и теперь только сумасшедшим позволено колебаться относительно пути, который должен привести нас к спасению.
Но Бонапарт долго был сам ослеплен военным рвением французской молодежи. Эта неумеренная страсть к завоеваниям, данная обществу, чтобы задержать шаги к различного рода благоденствиям, увлекла нас за разрушительным оружием Бонапарта. Во Франции трудно противостоять славе, в особенности когда эта слава покрывает и замаскировывает печальную приниженность, на которую каждый видел себя осужденным. Во времена мира Бонапарт давал нам возможность видеть тайну нашего рабства. Но это рабство исчезало, когда наши дети шли водружать наши знамена на воротах всех больших городов Европы.
Так прошло довольно много времени, прежде чем мы увидели те кольца, которые каждая из наших побед прибавляла к цепи, сковывающей нашу свободу; и когда мы заметили ошибку нашего опьянения, уже было поздно противиться: армия, сделавшись соучастницей тирании, порвала с Францией и в крике о ее освобождении видела только бунт.
Самая большая ошибка Бонапарта, ошибка, зависящая от его характера, заключалась в том, что он рассчитывал свое поведение, опираясь только на успех. Быть может, правда, ему извинительнее, чем другому, сомневаться, что какая-нибудь неудача может осмелиться встать на его пути. Его естественная гордость не могла выносить мысли о поражении в каком бы то ни было роде, – в этом слабая сторона его ума, так как выдающийся человек должен предвидеть все возможности. «Мне удастся!» – Это было основное слово всех его расчетов, и часто то упрямство, с которым он это повторял, приводило к тому, чего он достигал. Наконец, его удача сделалась его основным суеверием; ему казалось, что он должен окружать ее особым культом, и это узаконило в его глазах все те жертвы, которых он от нас требовал. А мы, в этом надо признаться, не разделяли ли сначала это роковое суеверие?
Эта иллюзия уже оказывала большое влияние на наше воображение, податливое и любящее все чудесное, во время событий, которые я привела. Процесс генерала Моро и смерть герцога Энгиенского в особенности возмутили чувства, но не поколебали мнений. Бонапарт почти не отрицал, что то и другое послужило для выполнения планов, которые он давно задумал. Но в защиту человеческого рода надо сказать следующее: отвращение к преступлению так свойственно нам, что мы довольно легко верим тому, кто признается, что он вынужден это преступление совершить. Когда выяснилось, что Бонапарту удается возвыситься при помощи таких ступеней, мы показали себя охотно идущими по пути, который он предлагал нам, по пути прощения в случае его успеха.
С этого момента перестали его любить; но время, когда правят любовью народа, прошло, и Бонапарт, показавший, что умеет наказывать даже за побуждения, считал, что сделал удачный обмен, променяв слабую привязанность на реальный страх. Восхищались, по крайней мере удивлялись смелости его игры, и, когда с действительно импонировавшей всем смелостью он бросился от окровавленного рва в Венсенне к императорскому трону, воскликнув: «Я победил родину!» – изумленная Франция не могла удержаться, чтобы не повторить этого крика вместе с ним. А это было все, чего он желал от нее.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!