Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Он будто давно ждал этого часа, и внутри у него уже все дрожало, изготовившись вот так размашисто, с каким-то темным наслаждением разом отречься от всего, что хоть издали озаряло этот мир, придавало смысл его собственному существованию. En avant, colonel!
* * *
Незаметно, беспамятно отошло невнятное петербургское лето.
Не легкость испытывал он после решительного разрыва, но только ощущение окончательного погружения в бездну. Ему было все равно.
Он не вспоминал теперь о том богатом на события, жарком таврическом лете, и если что-то и прорывалось оттуда, то в каком-то искаженном, размытом виде, вроде странной оптической аберрации, или непомерно вытягиваясь, или сплющиваясь в размерах. Да и как можно было вернуть в эту промозглую слякоть, в этот хлюпающий на мостовой грязный жидкий снег, в эти сумеречные силуэты глухих высоких зданий, цепко сдавивших горизонт, тот знойный колышущийся степной простор, залитый щедрым солнечным светом, предощущение невозможного, немыслимого счастья?
Господи, что это было?
В узком колодце двора, куда выходили окна его квартиры, только желтый фонарь под жестяным козырьком неизменно кивал на ветру, как старый хунгуз[3]. Он ненавидел его навязчивую желтую морду и, сужая зрачки, как врагу, придумывал ему лютую месть. Но при этом часами не отходил от окна.
По ночам, в тишине, проклятый фонарь еще и гнусно, ржаво скрипел, раскачиваясь в порывах ветра.
Ольбромского ничто больше не волновало и не трогало. Он не интересовался новостями, не раскрывал газет и журналов, копившихся в передней, и с отвращением поглядывал на корешки книг, разбросанных в кабинете, куда он теперь никого не пускал.
Во рту постоянно ощущался какой-то холодный металлический привкус…
Он механически одевался, полагаясь уже только на денщика в чистоте платья, механически, не помня маршрута, несколько часов дефилировал по мокрым скользким улицам, часто задерживаясь над мутной холодной водой каналов, и, старательно избегая знакомых, в ранних сумерках возвращался домой к обеду, который еще приносили ему из офицерского собрания.
Ворочаясь долгими провальными ночами в неудобной своей постели, устроенной наскоро на кабинетном диване, за переплетом сумеречного окна он неизменно видел черную обледенелую растопыренную ветку и маятниковые взмахи света от фонаря внизу.
Он вставал, подходил к окну, упирался лбом в холодное стекло…
Как всегда долго, бездумно, смотрел он, как беснуется в темноте одинокий фонарь, пока не замерзли босые ноги на голом паркетном полу. Какое теперь это имеет значение? И, не зажигая света, Ольбромский нащупал в ящике стола пистолет.
Он вложил дуло в рот, но мерзкий металлический вкус, ощущение которого заранее поселилось в нем, заставил его направить выстрел в сердце.
* * *
Когда его нашли и с усилием разжали сведенные пальцы, на пол с каким-то дробным жалким стуком выкатились и запрыгали врозь три неправдоподобно алые коралловые бусинки…
* * *
Конечно, полковник знал анатомию и знал, где находится сердце. Но промысла Божьего, как и своей судьбы, он не мог знать…
* * *
Сквозная рана даже не оказалась слишком опасной, и на другой день на том же диване полковник пришел в себя.
Чуда не произошло. Не Розали сидела у его изголовья, а незнакомый толстый петербургский доктор, что-то терпеливо объяснявший угрюмому замороченному денщику.
Стыд? Пережив нечто неизмеримо более гадкое, чем собственный конфуз, он не испытывал большого стыда за свою неуклюжую попытку самоубийства, простительную скорее какому-нибудь неоперившемуся юнкеру, а не седому бывалому полковнику.
Свет уже был ему не судья, и, пройдя через досаду и сожаление, охватившие его при осознании своей неудачи, он смирился с мыслью, что предстоит снова жить, наверное, уже совершенно другой, зачем-то оставленной ему жизнью, и для этого потребуется мужества больше, чем у него было когда-либо прежде.
После перенесенного шока он не только поправлялся теперь от ран, но и отходил от мрачного, самоедского своего настроения. Это не была эйфория молодых прибывающих сил. Все же процесс физического выздоровления крепкого неизношенного организма устойчиво шел по восходящей и потянул за собой, подпитал жизненными соками доведенное до крайности его душевное состояние.
Спокойно и трезво смотрел он теперь вперед на простиравшееся перед ним пространство дней. Уставший от жизни, изверившийся, он совершенно ничего не ждал и не желал для себя лично. Отпущенное ему время, без событий и потрясений, одинаково безрадостное и безгорестное, можно было заполнить, лишь испытывая хоть какой-то интерес к чувствам и переживаниям других людей. Впереди был долгий путь понимания и терпения.
Всему этому ему предстояло учиться заново.
* * *
Вскорости Ольбромский настолько окреп, что доктор отважился предложить ему поездку на воды, которая могла бы его развлечь и окончательно развеять меланхолию. Он и сам подумывал об отъезде.
Чужое общество уже не так тяготило и раздражало его, но все же каких-либо личных привязанностей, а главное – налагаемых в связи с этим определенных обязательств, он по-прежнему избегал.
Шумный, взбудораженный, возбужденный в предчувствии революции Петербург был пуст и безлюден для него.
Ольбромский сменил квартиру, отказавшись от непомерных своих апартаментов, и, переехав подальше на острова, поселился в меблированных этажах. Но повсюду он чувствовал себя не в своей тарелке, неуютно и неопределенно.
Ему казалось, что где-нибудь в маленьком южном городке на французском побережье, а то и у суровых скандинавских фиордов он сможет, укрывшись от мира, спокойно и размеренно, никого не обременяя своим существованием, дожить остаток дней. И там окончательно оставят его воспоминания о той странной, сумбурной, неловкой жизни, прорывавшейся острыми кинжальными взблесками в его смятенное сознание.
* * *
Ольбромский вытребовал положенный ему полковничий пенсион на год вперед и стал готовиться к отъезду.
* * *
Ранняя, дождливая, похожая на глубокую осень, петербургская весна, помимо всех прочих хлопот, связанных с отъездом надолго (Ольбромский понимал, что покидает здесь все и навсегда), заставила позаботиться и об обновлении своего цивильного гардероба. Расставание с военной формой оказалось довольно чувствительным. В непривычной штатской одежде полковник чувствовал себя как-то беспомощно и всякий раз ловил себя на мысли, будто у него что-то не в порядке, часто одергивался и охорашивался.
В сизых сумерках возвращался он домой после долгого суетного дня. Взойдя к себе, еще в передней услышал он резкий одуряющий запах дешевых цветочных духов, наполнивший собой всю квартиру. Не ожидая ничего хорошего, он не спеша освободился от намокшего пальто, предоставив его заботам денщика, снял перчатки и долго поправлял у зеркала смятые под шляпой волосы.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!