Коммунисты - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Судно от трюма до палубы было битком набито народом. Вместе с санитарами возвращались марокканцы, артиллеристы, танкисты. Судно отчалило в пять часов пополудни, плавание продолжалось всю ночь и все следующее утро. Солдаты были похожи не то на бандитов, не то на тяжело больных, хотя большинство успело побриться в Англии. Но вся беда заключалась в обмундировании. За плечами огромные вещевые мешки из брезента, набитые разным добром. Разрешено было взять с собой все, что можно унести, и многие из этих героев, которым накануне рукоплескала Англия, выглядели теперь как разносчики и шагали, раскорячив согнутые колени. Одни только марокканцы не потеряли выправки. На палубе они восседали важно, словно где-то в пустыне, на ветру развевались черные и коричневые бурнусы, а головы были плотно охвачены светлыми тюрбанами, которые эти люди каким-то чудом ухитрились выстирать за ночь. По сравнению с ними остальные казались просто шутами гороховыми.
При всем том рискованно было спускаться в трюм: из переполненных, засоренных уборных жижа протекла в коридор, и теперь зловонная волна, следуя качке корабля, перекатывалась от одной стенки к другой, от правого борта к левому и потом от левого к правому.
Жан де Монсэ поспал. Он был еще в том возрасте, когда спят в любой обстановке. Заснул прямо на лестнице, хотя спускающиеся в трюм или выбирающиеся оттуда преспокойно шагали по спящим. Утром он отправился на нос. На корабле царила полнейшая свобода. Солдаты бродили по всем помещениям, заглядывали во все углы. Офицеры больше не интересовались своими людьми. Впервые за много дней Жан остался наедине с самим собой, хотя вокруг шумели и толпились солдаты. Никто с ним не заговаривал. Он уселся рядом с марокканцами прямо на палубе, охватив руками согнутые колени. Над головой расстилалось великолепное небо, чудесный воздух наполнял голову и грудь новой соленой кровью. Впервые за долгие дни Жан о чем-то думал. Все последнее время ему казалось, что он просто машина, регистрирующая впечатления, воспоминания, не критикуя их, даже не понимая. А теперь под пение марокканцев все пережитое возвращалось разом, вперемежку, случайно. Как наспех прочитанные страницы, как мельком услышанные слова.
Впервые за долгие дни Жан думал не о том, что видели его глаза непосредственно в данную минуту. Он спрашивал себя, каков смысл всего пережитого и что найдет он по возвращении, как сложится будущее. До этой минуты сама мысль о будущем была так неопределенна, так хрупка, что не стоило и думать о грядущей минуте, о грядущем дне. Но здесь, на грузовом судне, забитом людьми и залитом нечистотами, Жан вдруг понял, как перед ним открылся захватывающий дыхание путь, многообразные и пьянящие возможности, даруемые жизнью.
Но все его мысли напоминали ярмарочную комнату чудес, где со всех сторон бесконечная перспектива отражающих друг друга зеркал услужливо показывает вам ваш собственный образ, каждый раз немножко по-другому. Только для Жана в тот день образ, обступавший его со всех сторон, то ускользающий и расплывчатый, то близкий и предельно четкий, то таявший без следа, был образом Сесиль, лицом Сесиль, ее белокурыми локонами, ее черными глазами, свежим, как плод, ртом, чувственным подбородком… лицом некоей символической Сесиль, изменчивым и неуловимым, едва только Жан старался пристальнее вглядеться в него, и ему никак не удавалось точно представить себе ее фигуру, ее силуэт. Да была ли это она, и уж не ошибался ли он? То на ней было платье, в котором она пришла тогда в Ботанический сад, а потом то светлое, когда они катались на лодке в Булонском лесу… Все Сесиль того года… Прошло больше четырнадцати месяцев с тех пор, как он снова увидел ее после Пергола… немного меньше года с тех пор, как она сказала по телефону: «Люблю тебя», и не прошло и четырех месяцев с тех пор, как он встретил ее в Палате. Как все это близко и как далеко!
Теперь, если он увидит ее, она будет уже не одна, с ней дети — Боб и Моника… Как все странно! Вдруг Жан подумал об Ивонне, и сердце его мучительно сжалось. Что с ней, с Ивонной? Надо бы поговорить с Кормейлем об Ивонне… может быть, Кормейль знаком с ней? Как же он об этом не подумал! Знает ли Робер Гайяр, что произошло? На полевую почту надежда плохая. Да и где сам Робер? Должно быть, его полк не принимал участия в военных действиях, странный, безоружный полк. Впрочем, всего можно ждать в этой сумасшедшей войне.
И эта война снова начнется во Франции… Жан произнес «во Франции», как будто та страна, которую он покинул вчера в Дюнкерке, не была уже больше Францией. Как будто она была утраченной страной. Мы плохо представляем себе такие вещи и всегда исходим или из прошлой войны или из войны семидесятого года. Сражались на Сомме, Эне… Позади были Уаза, Марна… Жану не хотелось произнести слово Сена. Не дай бог! Он вдруг вспомнил аббата Бломе.
Но там, за пределами войны, — жизнь. Значит, снова клиника, лекции, вскрытия в анатомичке… Все это показалось ему сумбурным, невозможным… нескончаемо долгим. И однако нет другого пути для жизни, для их жизни, его и Сесиль. Их общей жизни… Эти слова десятки раз повторило море в мерном рокоте волн. Значит, снова начнется война со всеми ее превратностями. Нелепо даже думать о грядущей минуте, не потому, что есть эта вечная угроза смерти, а потому, что есть Сесиль. Вместо тайны смерти была тайна Сесиль. Да, Сесиль. От Сесиль зависело все… Она ведь писала ему. Господи боже ты мой, ее письмо! Он нащупал письмо, оно лежало все там же, прочел его, перечел, поднес к губам бедный смятый листок с полустертыми строчками, потому что он зачитал это письмо… знал наизусть, но теперь читал его так, словно в первый раз, в самый первый раз…
* * *
Дени д’Эгрфейль вихрем ворвался в квартиру дочери. — Я за тобой! — Сесиль взглянула на отца с явной досадой. — Я вижу, мое посещение не доставляет тебе большого
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!