Распеленать память - Ирина Николаевна Зорина
Шрифт:
Интервал:
А под диваном лежал забившийся туда Томик, самый надежный колченогий Тошкин друг. Дворняга, одна нога перебита – всегда бежал, припрыгивая. Где нашел Тошка этого Томика, не знаю. Я думаю, что Томик сам его где-то нашел, увидел – хороший человек идет, можно к нему присоседиться. Присоседился, пришел в наш дом, все его полюбили. Юра прозвал их «Счастливцев и Несчастливцев». Счастливцевым был, конечно, Томик. В одном письме, уже из Израиля, Толя написал Карякину: «Знаешь, Юра, я здесь разучился смеяться и плакать. А тут вдруг прочел твой „Лицей“ (сценарий телепередачи о пушкинском Лицее, сам телефильм по распоряжению тогдашнего главного идеологического начальника Ильичева стерли. – И. З.) и снова смеялся и плакал. Твой Несчастливцев. Привет от Счастливцева».
Анатолий Якобсон уезжает в эмиграцию с семьей. Прощаемся с Тошкой-Несчастливцевым. Карякин целует лапу Томику-Счастливцеву, который тоже едет в Израиль. Август 1973
Когда собрали вещи, спохватились, что надо для Томика сделать клетку – иначе не пустят в самолет. Но клетку поначалу сделали маленькую. Времени в обрез, но Тошка настоял, чтобы клетку расширили, иначе Томику будет трудно лететь. Чуть ли не на сутки задержал свой вылет из-за этой клетки.
Знаю из рассказов друзей, что уже в Израиле Томик, никогда не покидавший своего двуного друга, спас Тошке жизнь, когда тот в первый раз хотел там с собой кончать. Вырвался, завыл, поднялись соседи. В общем, Тошка оставил это дело. А второй раз он его не спас. Анатолий обманул своего Томика. Он взял поводок, ушел в убежище, которое есть в каждом доме в Иерусалиме, и закрыл дверь, чтобы туда никто не вошел. И этот поводок сделал свое последнее дело. На нем Тошка и повесился. Майя нашла его там только через сутки.
Сергей Ковалев в своей книге «Полет белой вороны» писал, что до сего дня не уверен в правильности решения их диссидентского круга – спасти друга, избавив его от лагерного срока: «…Мне кажется, что в лагере Тошка выжил бы: на накале противостояния, на спортивной злости, на чувстве солидарности. Он был боец и в экстремальной ситуации не допустил бы себя до депрессии… Разумеется, он, с его темпераментом, не вылезал бы из карцеров; очень вероятно, что он схлопотал бы новый срок и, может быть, не один. И все же сейчас он, может быть, был бы жив».
Не знаю я насчет того, что кому на роду написано. Знаю одно: свою страницу в историю русской литературы, культуры Анатолий Якобсон вписал, страницу неуничтожимую.
Но это была не первая и не последняя наша потеря. В том же черном 1973 году уехал в эмиграцию Эмочка Коржавин.
Наш Эмка
«Стар я шляться по допросам! Уеду к чертовой матери!» – выкрикнул Эмка, ввалившись к нам, в нашу «Воронью слободку» в Новых Черемушках.
Сразу почувствовала, случилось что-то неладное. Ведь Эмочка заходил к нам почти каждый день по пути в свое Беляево, где они с Любаней и ее мамой недавно поселились в наконец-то полученной квартире. Всегда взъерошенный, нервно потирая зажатые ладони рук, он прямо с порога принимался обсуждать что-то очень для него важное – что случилось в литературе, а может, просто на улице, какие новые козни готовит нам советская власть. Нередко спрашивал: «Ну что, Каряка – сука-сан, что там говорят твои цекистские друзья?» И если Юра рассказывал ему что-нибудь и предупреждал: «Ты уж, пожалуйста, не болтай об этом на каждом углу», – наивно отвечал: «Ты что, Каряка, с кем мне болтать? Я же прямо от тебя домой».
Шел тягомотный, мрачный, беспросветный 1973 год. Неладно было вокруг. Беспокоились мы за многих друзей. И вот теперь чекисты занялись Коржавиным.
По рукам тогда ходило опубликованное в самиздате его стихотворение «Памяти Герцена» с подзаголовком «Баллада об историческом недосыпе» (жестокий романс по одноименному произведению В. И. Ленина). Было авторское пояснение: «Речь идет не о реальном Герцене, к которому автор относится с благоговением и любовью, а только о его сегодняшней официальной репутации». Но эта оговорка автора не меняла недопустимого, с точки зрения властей, его содержания, особенно строки:
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит?
Эмочка себя определял так: «Я сроду не был слишком смелым». Но почему-то он с ранней юности допускал «безумства» – публичные чтения своих стихов, явно не советских, хотя и проникнутых романтикой революции, которая жила в нем долго. С молодых ногтей поэт чувствовал тотальный, всепоглощающий страх, который входил в каждую клеточку существа советских людей:
А в их сердцах почти что с детских лет
Повальный страх тридцать седьмого года
Оставил свой неизгладимый след.
В 1937-м он был слишком мал, а вот вторая послевоенная волна репрессий его захватила. В конце 1947 года двадцатидвухлетнего студента Литинститута Наума Манделя увели ночью чекисты, арестовали «за чтение стихов идеологически невыдержанного содержания». Восемь месяцев просидел он на Лубянке, был осужден и приговорен к ссылке по статьям 58-1 и 7-35 Уголовного кодекса как «социально опасный элемент». Понять этого он не мог. Ведь он так любил революцию, он был ее «наследником»! Смешной, нелепый в куцей шинельке и буденновке времен Гражданской войны, он хотел тогда защитить ее идеалы от тех, кто лгал. Он сам себе поражался и потом рассказывал нам: «Ну ведь, кажется, верил в революцию, в социализм, даже Сталину поверил во время войны, а как стану сочинять стихи, обязательно получается что-то антисоветское».
Хоть и мысля несвязно
(Страшен века обвал),
Я и в гуще соблазна
Честно смысла искал.
……………………………………
И средь страха и дрожи,
После трудной войны
Этим связан был тоже
Со столицей страны.
Смесь из страха и силы
В жажде веры живой —
Это, может, и было
В эти годы Москвой.
И вдруг Москва от него отвернулась, и он стал «не свой». Он мучительно прощается с Москвой и не может понять, почему она его предала:
Станет на сердце ноша,
Испарится конвой —
И опять я хороший
И, конечно же, свой.
Эмочка Коржавин в сомнении: уезжать не уезжать. Москва. 1973
Эмку можно было понять. Если
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!