Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Зал, естественно, переполнен. Впрочем, в те времена и на заурядные текущие постановки в Большой было не пробиться. Публика, выражаясь современным языком, элитная. Все – по приглашению. Нет, не виновницы торжества, у нее такого количества личных знакомств не было, – юбилейного комитета.
После соответствующих манипуляций со светом вспыхивает рампа. Уланова в ложе. Одна. Все встают. На сцене – персонажи из «Щелкунчика», которых церемониймейстер представляет балерине. Они покидают подмостки, целуя ей руку и даря цветы.
На сцене – столик с зеленой лампой. Сидит Лановой и читает об Улановой. Стихи, проза, письма. Среди них и строки из эссе английской писательницы, кажется Кларк, о первом представлении Большого в Лондоне. В 1956 году. 46-летняя Уланова впервые на сцене Ковент-Гардена. В роли Джульетты. Быть на высоте той легенды, которая творилась двадцать лет. Последнее па. Последний музыкальный аккорд. И мертвая тишина. А потом – обвал, грохот, водопад, все что угодно, только не те звуки, которые можно произвести, хлопая ладонью о ладонь, сколько бы их, ладоней, не было.
Чудо!
И все это, в том числе и сам танец, ничто по сравнению с той грацией, с которой Уланова принимала эту неописуемую дань восхищения. Как, казалось, робко, как бы недоумевая и защищаясь от этой волны восторга, кланялась Уланова – уж не опасалась ли она, что прибой вот-вот захлестнет, поглотит ее без остатка?
Воспроизвожу эти строки по памяти, быть может, окрашивая их собственными переживаниями… Ведь это то самое, что открылось мне в ее словах: «Весь концерт мы вдвоем…»
Точно знать, что такое «твое дело», и делать его в совершенстве. И знать, что именно так ты его и делаешь. Она это знала, и больше ей ничего не надо было.
И слышанное от самой Галины Сергеевны сливается с только что прозвучавшим со сцены, из-под лампы с зеленым абажуром: Уланова, танцуя, непрерывно смотрит в себя, ищет связь внешнего с внутренним. И стоит ей хотя бы на мгновение утратить эту связь, как она не сможет танцевать, захромает, оступится…
– Образы, вдохновение, – спотыкаясь на этом не любимом ею слове, говорила она нам, – черпаешь повсюду: музыка, картины, драматургия, случайные встречи… Обойдешь в который раз близкий и родной тебе Русский музей и – пусто. Шагнешь за порог, какое-то мимолетное впечатление, и что-то отдалось, заработало в тебе…
Пока я не найду, в прошлом, конечно, рисунок, душу, что ли, очередной своей роли, я снова и снова чувствую себя новичком. Не могу не только профессионально – грамотно сделать ни одного движения. Ну а уж если «слово найдено»…
В те дни, под настроение, я поделился с ней своим: какой это был кошмар – работа главным в «Комсомолке». Рисовался, конечно, немного. Начинаем в десять, заканчиваем за полночь. Двенадцать с лишним часов у конвейера, который сам же то и дело останавливаешь, – то полоса получилась скучной, то клише невыразительное, то «гвоздь» тебе только что принесли, который не терпится тут же, не откладывая на завтра, поставить в номер, к отчаянию корректуры и выпускающих у талера… А утром не знаешь, кто и по какому поводу спустит на тебя собак. Читатель ли, заметивший со злорадством какую-нибудь дурацкую опечатку, партийно-комсомольский бонза, орущий по телефону, что будет писать на самый верх, или коллега по этажу, смертельно оскорбленный, что его бессмертное творение сократили в последнюю минуту чуть ли не пополам…
– Но вот уже семь лет, как этого кошмара нет, и семь лет я вижу сны – я снова на шестом этаже и никому не нужен. Там, где столько лет был главным. Просыпаешься с чувством человека, которого только что ограбили.
– Знаете что, Боря, я вижу такие же сны. И так же просыпаюсь в холодном поту. Во сне я снова танцую, а просыпаясь, думаю, ну почему, почему так устроено, что я не могу танцевать, делать то, что всю жизнь делала, для чего я создана… Должна бросить, когда ты в расцвете опыта, мастерства. И все то же, руки те же, ноги, – словно бы застеснявшись редкой для нее патетики, заставила пощупать, – вот какие мускулы. Вот посмотрите – на ногах тоже.
– У меня тоже, – брякнул от смущения.
– Да, но у вас, когда вы напрягаете… И фигура та же, – тут она похлопала себя по тому месту, которое у других людей называется животом. – А танцевать уж нельзя.
– Плисецкая же танцует… Милая гримаска в ответ.
Все эти восторги, похвалы, обожание – ей ничего этого не надо было. Но она знала, что искусство без них не обходится. Что они больше нужны поклонникам, чем творцу, и относилась к ним лояльно. Проще говоря, терпела их, со всем присущим ей тактом. Дополнительное неизбежное бремя. Крест профессии, тем более – успеха.
То есть на заре карьеры, когда все только приходило, когда успех и все внешние, материальные его проявления означали возможность танцевать, то есть делать то, что и есть твое единственное дело в жизни, все это ценилось. Когда же необходимый минимум всего этого был достигнут, слава и успех незаметно для нее самой и, быть может, неосознаваемо, все больше становились бременем.
Ее нелегко было уговорить на тот юбилейный вечер в Большом театре. Только то, что это нужно не столько ей, сколько ее коллегам, ровесницам, сподвижникам, ученикам, заставило согласиться «пойти на это».
И коль скоро пошла, то держала себя в узде, хоть и испытывала внутренний дискомфорт, – легко ли это, с ее-то представлениями, сидеть одной-одинешеньке в золоченном кресле, будто жар-птица в клетке, в засыпанной цветами ложе на виду у всей страны, если не на виду и у всего мира, и слышать, как тебя, мало цветов, засыпают еще и комплиментами. И не иметь возможности возразить, как это было тогда у нее дома, отпустить какую-нибудь шуточку, чтобы дать понять, как она ко всему этому относится.
Чуть легче ей, как мне показалось, стало лишь тогда, когда, повинуясь зову Кати Максимовой, она вышла на сцену и пошла по ней своей невыразимой улановской поступью. В своем легком до пят лазоревом платье она, кажется, вышла не из ложи, а шагнула прямо с экрана, который только что показывал ее, много лет уже не выступающую, в «Ромео и Джульетте», в «Бахчисарайском фонтане» и «Красном маке»… Тут-то и стал ясен (а может, это я додумал?) замысел всего действа. В «Щелкунчике» она как бы и была той девочкой Машей – наряду или над Максимовой, которой все это снится и для которой и был устроен этот праздник.
Все было очень кстати – вплоть до елки, которая стояла на сцене по ходу действия и стояла еще в домах – на второй день Рождества, которое теперь празднует все больше людей в Москве.
И этот ее проход, пробег по сцене, вызывающий в памяти другой. Однажды виденный и оставшийся в памяти навсегда, пробег Джульетты в прокофьевском «Ромео». Пробег навстречу танцевавшей Машу Максимовой, вдруг превратившейся в волшебницу, которая показывает девочке – Улановой – подаренную ей грезу. Сон наяву – она снова в театре, снова танцует.
…Готовясь к очередному Дню Победы, мы на шестом этаже захотели отметить тридцатилетие «четвергов» «Комсомольской правды», которые начались вместе с Великой Отечественной войной. Решили пригласить в свой Голубой зал всех живых участников первого такого «четверга».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!