Что я любил - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
"Думаю о тебе по ночам. Я ничего не забыла".
В мае Эрика написала, что собирается через месяц приехать в Нью-Йорк на неделю. Она решила остановиться в нашей квартире, но без обиняков дала мне понять, что ни о каком возврате к прежней жизни речи не идет. Дата приезда становилась все ближе, и мое беспокойство усиливалось. Утром того дня, когда Эрика должна была прилететь, тревога переросла в загнанный внутрь крик. Мысль о том, что я наконец-то увижу Эрику, не столько меня радовала, сколько терзала. Пытаясь успокоиться, я метался по квартире и вдруг понял, что все это время хватаюсь одной рукой за бок, словно человек, которого пырнули ножом. Тогда я сел. Нужно было как-то распутать этот тревожный узел, но я не знал как. Я понимал, что Мэт сейчас повсюду. В квартире звучало эхо его голоса, мебель хранила отпечаток его тела, даже свет из окна падал так, что мерещился Мэтью.
Ничего не получится, пронеслось у меня в голове. Зря все это. Все равно ничего не получится.
Как только Эрика переступила порог квартиры, из глаз ее хлынули слезы.
Мы не ссорились. Мы разговаривали, как два человека, которые когда-то были близки, потом расстались, сто лет не виделись, но теперь не помнят зла. Как-то вечером в ресторане, где мы ужинали с Биллом и Вайолет, Билл взялся пересказывать хохму Хенни Янгмана о человеке, который прячется в туалете, и Эрика так хохотала, что чуть не подавилась, так что Вайолет пришлось похлопать ее по спине. По крайней мере раз в день Эрика открывала дверь в комнату Мэта и замирала на пороге, обводя глазами его кушетку, письменный стол, стул и окантованную акварель с пейзажем, которую отдал мне Билл. Так она стояла несколько минут. Мы даже два раза переспали. Мое физическое одиночество стало настолько отчаянным, что когда Эрика наклонилась, чтобы поцеловать меня, я с жадностью на нее набросился. Ее все время трясло, даже тени оргазма она не испытала, и это отсутствие удовольствия с ее стороны все мне отравило. Никакого облегчения я не почувствовал, только опустошенность. Ночью накануне ее отъезда мы попробовали еще раз. Мне так хотелось быть с ней нежным и заботливым. Я бережно дотронулся до ее плеча и осторожно поцеловал, но, судя по всему, моя нерешительность не вызвала у нее ничего, кроме раздражения. Она вырвалась, резко пихнула меня на кровать и рухнула сверху. Ее руки грубо шарили у меня по бедрам, тиская пальцами кожу, губы жадно впивались мне в рот. Дойдя до высшей точки, она тоненько вскрикнула, почти пискнула и потом, уже после того, как все кончилось, несколько раз словно бы всхлипнула. Но все равно за нашими движениями навстречу друг другу была пустота, которую ничто не могло заполнить. Нас обоих переполняла горечь, наверное, нам было жаль себя, будто двое в постели — это не мы, а мы сами только смотрим на происходящее со стороны.
Утром Эрика заверила меня, что если развод мне не нужен, то она не собирается со мной разводиться. Я сказал, что мне развод не нужен.
— Спасибо за чудесные письма, — улыбнулась она. — У тебя замечательно получается.
Не знаю почему, но эти слова вдруг разозлили меня.
— Ты, похоже, рада, что уезжаешь.
Она придвинулась ко мне почти вплотную и прищурилась:
— А ты разве не рад, что я уезжаю?
— Не знаю, — честно ответил я. — Ничего я не знаю.
Эрика подняла руку и легонько погладила меня по щеке.
— Ничего у нас с тобой не склеится, — сказала она. — И никто тут не виноват. Со смертью Мэта наша жизнь кончилась. В нем было так много твоего…
— Но мы-то по-прежнему есть друг у друга, — пробормотал я.
— Конечно, — кивнула Эрика. — Конечно.
После ее отъезда я мучился сознанием вины, потому что, несмотря на все свои смятенные чувства, я отчетливо различал среди них то, о котором у Эрики достало храбрости сказать открыто, — чувство облегчения. В два часа пополудни я, сидя в кресле, вылакал стакан виски, как заправский алкоголик. Чувствуя, как спиртное ударяет сперва в голову, а потом в руки и ноги, я дал себе слово никогда не пить днем. Откинувшись на протершуюся спинку кресла, я думал о том, что же произошло. Теперь я знал, что именно произошло. Каждому из нас нужен был другой человек. Не новый, нет. Старый. Мы искали друг в друге себя прежних, тех, кем мы были до гибели Мэта, но что бы мы ни делали до конца дней своих, мы не способны были воскресить этих людей.
Летом я начал заниматься "черным периодом" Гойи. Я ежедневно проводил по нескольку часов за пристальным изучением его чудовищ, упырей и ведьм, и созданные им демоны помогали мне держать моих собственных на расстоянии.
Но наступала ночь, и я отправлялся в иные призрачные миры, в сослагательные земли, где Мэт рисовал, разговаривал, и мы с Эрикой, прежние, были вместе. Эти грезы наяву представляли собой не что иное, как экзерсисы по самоистязанию в чистом виде, но именно тогда Мэт начал приходить ко мне во сне, и когда он приходил, то был таким, как в жизни. Его тело было таким же настоящим, полнокровным, осязаемым, как раньше. Во сне я обнимал его, говорил с ним, гладил его волосы, руки и чувствовал то, чего никогда не чувствовал наяву, — неколебимую, ликующую уверенность в том, что мой сын жив.
Пусть Гойя не мог утолить моей печали, но его беспощадные картины наделяли мой мозг новым правом: я мог открывать двери в ту, прежнюю, жизнь, которую я почитал навсегда запертой. Не будь горячечных образов Гойи, мне бы и в голову не пришло перебирать в памяти подробности парижских уроков игры на фортепьяно, вдруг нахлынувшие на меня с такой неодолимой силой. Все началось после очередного ужина у Билла и Вайолет. На Вайолет было розовое очень открытое летнее платье; из-за долгой ходьбы по солнцу щеки и нос ее чуточку покраснели. Она рассказывала мне о своей новой книге, предположительно связанной с клинической формой нарциссизма, масскультурой, кино, современными средствами связи и очередным недугом постиндустриального общества. Я слушал и не слышал, переводя взгляд с ее разрумянившегося лица на голые плечи и руки, на глубокий вырез декольте и потом на пальцы с блестящими от розового лака ногтями.
В тот вечер я ушел от них рано, спустился к себе, посидел какое-то время с предметами из заветного ящика, а после принялся листать большой альбом графики Гойи, где с первых страниц начиналась "Тавромахия". Признаюсь, рисунки с изображением боя быков имели мало общего с уроками игры на фортепьяно, которые Вайолет брала у месье Ренасса, но ничем не скованная линия Гойи и бешеный выплеск его эмоций почему-то подействовали на меня как любострастное зелье. Я листал альбом дальше, жадно ловя взглядом изображения чудищ и тварей, каждое из которых было мне знакомо до мелочей. Но в тот вечер неистовая ярость их плоти жгла мне голову огнем, и когда я смотрел на нагую девушку, оседлавшую козла и мчащуюся на шабаш ведьм, то чувствовал, что она — сама стремительность и ненасытность, что ее безумный полет, рожденный уверенной и точной рукой Гойи, оставляет на белом листе бумаги не линии черной туши, а кровоподтеки. Козлище несет всадницу, а она уже вне себя: голова запрокинута, волосы развеваются за спиной, слабеющие колени вот-вот разожмутся и отпустят косматые бока животного. Я дотронулся пальцем до ее плотно заштрихованного бедра, до бледного колена и почувствовал, как этот жест словно бы переносит меня в Париж.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!