Жизнь русского обывателя. От дворца до острога - Леонид Беловинский
Шрифт:
Интервал:
Платье для аудиенций при дворе. Середина XIX в.
Множество мелочей, сегодня непонятных и даже смешных, диктовали внешний вид и поведение светского человека. Крохотная женская ножка (носили тесные и тонкие атласные туфельки; только расставшиеся с молодостью дамы надевали покойные теплые сафьяновые или даже плисовые сапоги) была большим достоинством, но показать ножку – упаси Боже, женская ножка – табу. И вот дама должна была уметь продемонстрировать ножку (не выше щиколотки!), но так, чтобы это было в рамках приличия: выходя из кареты, приседая в реверансе, небрежно сидя в креслах. Если же она хотела поощрить кавалера, то могла приподнять в пристойных обстоятельствах подол настолько, чтобы он на мгновение увидел тонкий розовый чулок чуть выше щиколотки, и уж вовсе записная кокетка могла за обедом или ужином слегка наступить под столом на ногу кавалера. О, это было большое искусство – пользоваться ножкой! А что за прелесть – белейшая, с розоватыми ноготками крохотная дамская ручка, которая незаметно для окружающих пожимала руку кавалера! А гибкий тонкий стан! А декольтированные до самого нельзя белоснежные покатые, слегка (только слегка!) полноватые плечи! Полнокровные, упитанные помещичьи дочки голодали, пили уксус, чтобы приобрести «интересную бледность», пищали, когда горничные, упершись коленом в… скажем, спину, стягивали шнуровку корсета, перед выездом часами сидели, подняв вверх руки, чтобы кровь отлила от них: они тоже хотели выглядеть утонченными аристократками. Букетик цветов, приколотый у выреза корсажа, – это не просто букетик, а сообщение: был особый язык цветов. Непосвященному кажется, что это просто букетик. Полноте, это любовная записочка: «Вася, муж сегодня уезжает в Рязань!». Точно так же существовал язык веера, и заинтересованный кавалер тщательно следил, как за пустой светской болтовней складывается и раскрывается изящный веер, непременная принадлежность дамы, как им обмахиваются: нервно-быстро или нежно, не спеша. Претончайшая штука – светская жизнь!..
Автор одной из посвященных русскому дворянству многочисленных книг (эта тема сейчас в высшей степени модна, особенно среди дам) пишет, что «светское общество относилось к бытовой стороне жизни как к явлению глубоко содержательному, имеющему самостоятельное значение… Жизнь, не связанная непосредственно со службой или работой, была для них не вынужденным или желанным промежутком между делами, а особой деятельностью не менее интересной и не менее важной». Учитывая, что женская половина светского общества не служила и не «работала» (а кто работал?), хочется сказать, что «бытовая сторона жизни» была для «света» стократ важнее службы. Отсюда и отношение к ней, как к делу, а дело всегда подчинено определенному регламенту. Это была в высшей мере регламентированная жизнь, и светский человек был рабом светских условностей, не свободным человеком, а марионеткой, за ниточки которой и дергал «свет». Это был театр. Автор приводит слова хорошо знавшего свет поэта В. А. Жуковского, который называл большой свет театром, «где всякий есть в одно время и действующий и зритель». Слова Жуковского подтверждаются воспоминаниями К. Головина о петербургском свете: «Все было проще в обстановке и более условно в людских отношениях. Предания той эпохи, когда все было точно определено: и как кланяться, и кому в особенности, и как разговаривать, и даже как влюбляться, – эти предания еще тяготели над тогдашним обществом. Напрасно, впрочем, попалось мне под перо слово «тяготеет». В сущности, для человека бывалого – много было свободы под этой корою приличий» (Цит. по: 119; 85–86). Да, так вымуштрованный солдат николаевской эпохи «свободно» в такт «метал артикулы» ружьем, не умея, впрочем, стрелять в цель.
Этикет в свете соблюдался до смешного и странного для нас. Вот что вспоминал князь А. А. Щербатов о своей прабабушке, княгине Н. П. Голицыной: «Только по достижении 7 лет ее правнуки допускались до ее лицезрения. Помню, как меня готовили к первому представлению, между прочим приказывали целовать руку при входе и уходе от нее; второе я забыл, но прабабушка меня вернула для соблюдения этого этикета» (198; 65).
Но вернемся к Никитенко: «Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои рассуждения на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не запомнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России, – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем.
Но при всех сих важных и общеполезных занятиях и талантах, молодой человек питает отвращение к серьезным умственным занятиям. Он получаса не может провести у письменного стола за самостоятельным трудом. В последний наш урок он как-то особенно вяло рассуждал и, очевидно, предпочитал слушать меня, чем сам работать. Чтобы урок уж не совсем прошел даром, я стал рассказывать ему кое-какие исторические факты. Во время беседы входит мать. Я ожидал замечания за мою снисходительность. На деле вышло иначе. Когда возлюбленный сын ее вышел, она рассыпалась в благодарностях за то, что я так хорошо занял его.
– Но ведь мы в сущности теряли время, – возразил я, – ибо делали не то, что полезно, а что приятнее.
– С молодыми людьми иначе нельзя, – сказала она, – их можно поучать только забавляя…
Сомнительно, чтобы в восемнадцать лет можно было успешно учиться механически, посредством одних ушей, без содействия воли и напряжения ума.
Но таково большинство людей, призванных блистать в свете. А между тем сколько из них считают себя вправе добиваться чинов, отличий, власти – и добиваются! Невольно возмущаешься, когда подумаешь, что одно слово, вылетевшее из такой головы, может у тысячи подобных себе отнять спокойный сон, насущный хлеб и определить их жребий» (127; I, 30–32).
Впрочем, чего и требовать от Никитенко, крепостного мужика, своим трудом, без протекции выбившегося всего-то в профессора. Так, плебей… Верно, милая читательница?
Светская дама. 1840-е гг.
Плебей Никитенко писал эти строки в 1835 г., почти плебей Витте описывал 80-е гг., но вот фрейлину цесаревны А. Ф. Тютчеву, попавшую ко двору в 1853 г., мы все же должны отнести к аристократии. Правда, женщина это была образованная и умная, с сильной склонностью к скепсису, в противоположность ее знаменитому восторженному отцу. Она расценивала круг, «который принято называть петербургским высшим светом» и аристократию, «правда, более или менее случайную, которая, тем не менее, имеет претензию составлять обособленную касту» (183; 69) очень невысоко: «В общественной среде петербургского высшего света, где господствуют и законодательствуют исключительно тщеславие, легкомыслие и стремление к удовольствиям (О, Александр Васильевич! не из Вашего ли дневника списала Тютчева эти слова? – Л. Б.), деморализация не трудное дело. В этом мире, столь наивно развращенном, что его даже нельзя назвать порочным, среди жизни на поверхности, жизни для внешности, нравственное чувство притупляется, понятия добра и зла стираются, и вы встречаетесь в этих сферах со своеобразным явлением людей, которые, при внешних признаках самой утонченной цивилизации, в отношении кодекса морали имеют самые примитивные представления дикарей» (183; 84). Воспитанная в пусть и по-славянофильски односторонне, но мыслящей среде, Тютчева особенно нападает на полную неспособность света мыслить: «Восточный вопрос – вопрос совершенно отвлеченный для ума петербургского и особенно для «гвардейского». Этот бедный ум, крылья которого постоянно обрезались, перед ним никогда не открывалось других горизонтов, кроме Марсового поля и Красносельского лагеря, не вырисовывалось других идеалов кроме парадов и фойе оперы или французского театра. Как может ум, воспитанный на такой тощей пище, возвыситься до понимания крупных социальных и политических замыслов?…» (183; 127–128).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!