Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы - Екатерина Мишаненкова
Шрифт:
Интервал:
– Почему же вы не написали ее снова?
– Я пробовала. Но очень скучно писать о себе и очень интересно о людях и вещах – Петербург, запах Павловского вокзала, парусники в Гунгербурге, Одесский порт в конце сорокадневной забастовки. Себя надо давать как можно меньше… Начинать совершенно все равно с чего: с середины, с конца или с начала. Я вот, например, хотела сейчас начать с того, что эти зеленые домики с застекленными террасами (в одном из них я живу) непрерывно стояли перед моими закрытыми глазами в 1951 году в Пятой Советской больнице, когда я тоже лежала после инфаркта и, вероятно, находилась под действием пантопона. Дома эти тогда еще не существовали – их построили в 1955 году, но когда я их увидела, я тотчас припомнила, где видела их раньше. Оттого я и написала в «Эпилоге»:
Живу как в чужом мне приснившемся доме,
Где, может быть, я умерла…
Кстати о бреде. Во время тифа, в Ташкенте, в 1942 году, круглоголовый человек без лица сел на стул около моей кровати и рассказал мне все, что случится со мной, когда я вернусь в Ленинград. Запись его рассказа я сожгла вместе со всей остальной прозой того времени…
Я успела вставить фразу о том, что мне, да и всем остальным интересно было бы почитать ее воспоминания как о ее собственной жизни, так и о людях и вещах. Но кажется, она меня не слушала. Она и раньше явно предпочитала монолог – во время наших бесед в 1946 году мои реплики чаще всего сводились к «очень интересно, продолжайте», а вот на вопросы она как раз отвечала довольно коротко. Похоже, с возрастом эта ее особенность только прогрессирует.
– Звуки в петербургских дворах, – тем временем продолжала она. – Это, во-первых, звук бросаемых в подвал дров. Шарманщики («пой, ласточка, пой, сердце успокой…»), точильщики («точу ножи, ножницы…»), старьевщики («халат, халат»), которые всегда были татарами. Лудильщики. «Выборгские крендели привез». Гулко на дворах-колодцах. Дымки над крышами. Петербургские голландские печи. Петербургские камины – покушение с негодными средствами. Петербургские пожары в сильные морозы. Колокольный звон, заглушаемый звуками города. Барабанный бой, так всегда напоминающий казнь. Санки с размаху о тумбу на горбатых мостах, которые теперь почти лишены своей горбатости. Последняя ветка на островах всегда напоминала мне японские гравюры. Лошадиная обмерзшая в сосульках морда почти у вас на плече. Зато какой был запах мокрой кожи в извозчичьей пролетке с поднятым верхом во время дождя. Я почти что все «Четки» сочинила в этой обстановке, а дома только записывала уже готовые стихи…
Она неожиданно замолчала, печально глядя перед собой, и я поспешила вставить еще одну реплику, чтобы не дать ей замкнуться:
– Вы так много всего помните.
Она горько усмехнулась и, не глядя на меня, вновь медленно заговорила:
– Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то мучительно проясняется (как в первые осенние дни) – люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И столько горьких и даже страшных чувств! И кто бы поверил, что я задумана так надолго, и почему я этого не знала? Память обострилась невероятно. Прошлое обступает меня и требует чего-то. Чего? Милые тени отдаленного прошлого почти говорят со мной. Может быть, это для них последний случай, когда блаженство, которое люди зовут забвеньем, может миновать их. Откуда-то выплывают слова, сказанные полвека тому назад и о которых я все пятьдесят лет ни разу не вспомнила. Странно было бы объяснить все это только моим летним одиночеством и близостью к природе, которая давно напоминает мне только о смерти… Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно: голоса, звуки, запахи, люди, медный крест на сосне в Павловском парке и т. п., без конца. Вспомнила, например, что сказал Вячеслав Иванов, когда я в первый раз читала у него стихи, а это было в 1910 году, то есть пятьдесят лет тому назад. От всего этого надо беречь стихи. Последние дни я все время дополнительно чувствую, что где-то что-то со мной случается. По какой линии – это еще неясно. То ли в Москве, то ли еще где-нибудь, что-то втягивает меня, как горячий воздух огромной печи или винт парохода…
– Анна Андреевна. – Я забеспокоилась было, что она совсем удалилась мыслями далеко от мирских дел, но, к счастью, потом она заговорила о стихах, и это дало возможность мне перевести разговор на нужную тему. – Я недавно видела статью о вас во французском журнале. Один из знакомых перевел ее мне, так там пишут, что после революции вы перестали писать стихи и не писали их до сорокового года. Я знаю, что это неправда, но откуда взялось такое странное утверждение?
От ее отрешенности и апатии не осталось и следа, даже глаза вновь засверкали, как девятнадцать лет назад сверкали, только когда она рассказывала о Пушкине. Кстати, это тоже показательно – раньше ее обсуждение слухов вокруг собственной биографии сердило, но не настолько.
– Я тоже узнала о себе много нового из зарубежной печати. Очевидно, желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и какой-то для меня непонятный соблазн. Между тем это совершеннейшая неправда. Действительно, с 1925 года по 1935-й я писала немного, но такие же антракты были у моих современников Пастернака и Мандельштама. Но и то немногое не могло появляться из-за пагубного культа личности. Кроме того, я писала тогда царскосельскую поэму «Русский Трианон», которая не сохранилась, потому что я расслышала в ней онегинскую интонацию. У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель. Мне, например, из моей первой книги «Вечер» (1912) сейчас по-настоящему нравятся только строки:
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.
Мне даже кажется, что из этих строчек выросло очень многое в моих стихах. С другой стороны, мне очень нравится оставшееся без всякого продолжения несколько темное и для меня вовсе не характерное стихотворение «Я пришла тебя сменить, сестра…» – там я люблю строки:
И давно удары бубна не слышны,
А я знаю, ты боишься тишины.
То же, о чем до сих пор часто упоминают критики, оставляет меня совершенно равнодушной. Стихи еще делятся для автора на такие, о которых поэт может вспомнить, как он писал их, и на такие, которые как бы самозародились. В одних автор обречен слышать голос скрипки, некогда помогавший ему их сочинить, в других – стук вагона, мешавшего ему их написать. Стихи могут быть связаны с запахами духов и цветов. Шиповник в цикле «Шиповник цветет» действительно одуряюще благоухал в какой-то момент, связанный с этим циклом.
– Но отчего за рубежом пишут о вас такие странные вещи? – Я вновь перевела разговор на то, что меня интересовало. – Я понимаю, здесь вас преследовали и пытались уничтожить как поэта (на самом деле я так не думала, но решила покривить душой, потому что уже успела выяснить, что сама Ахматова придерживается именно такой версии), но откуда такие нападки от эмигрантов?
Она царственно махнула рукой, словно отмахиваясь от надоедливой мухи, и пренебрежительно сказала:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!