Смерть в Венеции - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
– Меня, стало быть, к пристани, – бросил он небрежно, полуобернувшись назад.
Бормотание за спиной смолкло. Но ответа он не услышал.
– Меня, стало быть, к пристани, – повторил он громче, теперь уже обернувшись полностью и снизу вверх глянув в лицо гондольеру, который, возвышаясь на корме, угрюмо чернел на фоне блеклого неба. Это оказался мрачного, даже свирепого вида малый в синей матросской робе, перехваченной желтым кушаком, и в обвислой, потрепанной, местами уже расползшейся соломенной шляпе, лихо заломленной набекрень. Чертами лица, белокурой мастью кудрявящихся усов, наконец, вздернутой и куцей посадкой носа он нисколько не походил на итальянца. Телосложения скорее щуплого и, казалось бы, для такого ремесла не слишком подходящего, он, однако, со своей работой управлялся споро, налегая на весло всем телом, ладно и мощно. Временами, от особо напряженного усилия, губы его приоткрывались, обнажая полоску крепких белых зубов. Насупив рыжеватые брови и глядя куда-то поверх головы пассажира, он ответил твердо и даже грубовато:
– Вам же в Лидо надо.
Ашенбах возразил:
– Разумеется. Но гондолу я нанимал только до Сан-Марко. А там я пересяду на вапоретто.
– На вапоретто, сударь, вас не посадят.
– Это почему еще?
– На вапоретто с багажом нельзя.
И то правда – Ашенбах вспомнил. Он озадаченно умолк. Однако неучтивость и даже спесь, столь не принятые в здешних краях в обхождении с иностранцем, тоже спускать не гоже. Он сказал:
– Это уж моя забота. Я, может, на хранение багаж хочу сдать. Так что поворачивайте.
Ни слова в ответ. Только ритмичные гребки весла и плеск волн по бортам. Потом возобновилось бормотание: гондольер опять забубнил свое, что-то цедя сквозь зубы.
Что прикажете делать? Один посреди залива, только с глазу на глаз с этим насупленным, неуступчивым, диковатым малым, путешественник не видел способа настоять на своем. А ведь как сладко, как покойно ему плылось, покуда он не начал возмущаться. И не он ли мечтал, чтобы поездка длилась подольше, хоть всю жизнь? Самое благоразумное, наверно, а, главное, самое приятственное – дать всему идти своим чередом. Флюиды лености, казалось, источает даже это сиденье, такое укромно-низкое, с такой бархатистой черной обивкой, с такими удобными подлокотниками, столь ласково укачивающее под уверенные гребки самоуправца-гондольера у него за спиной. Опасливая, но и волнующая мысль, уж не попался ли он в лапы преступника, промелькнула лишь на миг, не в силах побудить волю к сопротивлению. Куда правдоподобнее была досадливая догадка, что дело сведется к обыкновенному вымогательству. То ли уязвленное самолюбие, то ли просто желание сохранить лицо – но все это смутно, как бы сквозь воспоминание, – тем не менее заставили его встрепенуться еще раз. Он спросил:
– И сколько вы берете за перевоз?
По-прежнему глядя куда-то поверх него, гондольер процедил:
– Да уж заплатите.
Ну уж на такое ясно было, как отвечать. С нарочитой холодностью Ашенбах отчеканил:
– Ничего я не заплачу, ни гроша, коли вы отвезете меня не туда, куда мне надо.
– Вам в Лидо надо.
– Да, но только не с вами.
– Я хорошо вас везу.
А ведь верно, подумал Ашенбах, и снова обмяк. Что правда, то правда, ты хорошо меня везешь. Даже если ты на наличность мою позарился и вот сию секунду, сзади, ударом весла в царство Аида меня спровадишь, ты все равно довезешь меня лучше некуда.
Но ничего подобного не произошло. Напротив, вскоре у них даже объявилось нечто вроде свиты музыкального сопровождения, компания мужчин и женщин, которые, распевая под мандолину и гитару, то и дело назойливо прижимаясь борт о борт к их гондоле, оглашали тишину над водой алчущим мзды сладкозвучием чужеземных куплетов. Ашенбах бросил мелочь в протянутую шляпу. Музыкальные пираты мгновенно смолкли и тут же сгинули. И снова стал слышен шепот гондольера, все тот же сиплый, прерывистый, от гребка до гребка, разговор с самим собой.
Так они и доплыли, под конец славно покачавшись на волнах от встречного, отчалившего в город парохода. Двое муниципальных чиновников, заложив руки за спину и не спуская глаз с лагуны, расхаживали взад-вперед по берегу. Ашенбах, опираясь на услужливую руку старика-лодочника, – из тех, что на каждой венецианской пристани баграми подтягивают лодки к причалу, – сошел на мостки и, не располагая мелочью, направился в ближайшую гостиницу, дабы разменять купюру, а уж потом, на свое усмотрение, расплатиться с перевозчиком. Ему любезно меняют деньги, он возвращается на пристань, обнаруживает свою поклажу, уже погруженную в тачку, – но ни гондолы, ни гондольера.
– Смылся, – объясняет старичок с багром. – Нехороший он человек, сударь, без концессии. Из гондольеров он один такой, кто без концессии. Ну, те, другие, сюда и телефонировали. А он углядел, что его поджидают. Вот и смылся.
Ашенбах передернул плечами.
– Зато барин даром прокатился, – заключил старик, протягивая шляпу. Ашенбах бросил туда пару монет. Распорядившись отвезти свои вещи в гранд-отель «Пляжный», он и сам последовал за тачкой вдоль по аллее, что, утопая в белой кипени майского цветения, сквозь строй таверн, лавок и пансионов перерезала остров поперек, ведя к линии пляжей.
В гостиничные чертоги он вошел с тылу, через садовую террасу, и, не мешкая, минуя парадный зал и вестибюль, проследовал прямо в контору. Поскольку о приезде своем он успел известить заранее, встретили его с подобающей почтительностью. Управляющий, тихий, низенький, вкрадчиво вежливый человечек с черными усиками и в сюртуке на французский манер, поднявшись с ним на лифте на третий этаж, проводил его в номер – приятную, гостеприимно украшенную, благоухающую цветами комнату с мебелью вишневого дерева и высокими окнами с видом на море. К одному из них, едва коротышка удалился, а швейцар принялся вносить и расставлять по местам его вещи, Ашенбах и подошел, устремив взор на почти безлюдный в эти предвечерние часы пляж и тускло-бессолнечное море, уже затеявшее вечную увертюру прилива, посылая к берегу невысокие, тягучие, равномерно выплескиваемые на песок волны.
Впечатления одинокого созерцателя туманней, отрешеннее, но и западают в душу сильней, чем от пребывания на людях, в живом общении, – раздумья такого одиночки глубже, причудливей и почти всегда тронуты налетом грусти. Образы и мысли, от которых в ином случае легко отвлечься взглядом, смешком, разговорцем, в одинокой задумчивости, усугубленные молчанием, занимают нас сверх меры, обретая неизгладимость значительного события, приключения души и чувства. Одиночество взращивает все самобытное, отважно и пугающе прекрасное, – оно питает собой поэзию. Но оно же лелеет и все превратное, несообразное, вздорное, даже запретное. Вот и сейчас нелепости недавней дороги – мерзкий дряхлый щеголь с его сальными приветами какой-то «голубе», гондольер, этот угрюмый пария, так и не получивший с него за провоз, – все еще тревожили душу путешественника. Не озадачивая загадками ум, даже не предлагая особой пищи для размышлений, они смущали по самой сути своей дурманом и невнятицей бреда, и именно это не давало покоя. Он, впрочем, не забывал меж тем тешить взгляд бескрайностью моря и радоваться мысли, что Венеция так близко отсюда, так доступна. Наконец отвернулся от окна, освежил водой лицо, отдал несколько распоряжений горничной касательно своих пожеланий и удобств, после чего вверил себя попечению обслуживающего лифт швейцара в зеленой ливрее, который и свез его вниз.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!