📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураАльбом для марок - Андрей Яковлевич Сергеев

Альбом для марок - Андрей Яковлевич Сергеев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 114
Перейти на страницу:
из Тимирязевки мне попала завалявшаяся с тридцатых годов книжечка Соллертинского о Берлиозе, о красках в музыке. В книжечке назывались новые, неслыханные имена: Брукнер, Малер, Рихард Штраус. Там же или где-то рядом я прочел о других венских классиках.

Недавно с Шуркой я старался прочувствовать джаз. Теперь я приникал к Телефункену, вслушивался в оркестр, в оркестровку. Меня возносили вагнеровские скрипки и нежили пуччиниевские арфы.

Ради особых звуков я сочинил фортепьянную пьесу на полторы страницы. Играл ее себе несколько дней и вдруг обнаружил, что в правой и левой руках – разные тональности, и все равно складно.

Любовь Николаевна отказалась судить и направила меня в музыкальную школу на Самотеке к знакомому. Молодой чахоточный еврей в пенсне просмотрел и спросил, слыхал ли я Хиндемита. Я не слышал. И он бесстрашно, в казенном помещении, проиграл мне куски Хиндемита, Стравинского, Прокофьева – все криминал – и заключил:

– Вы не имеете права бросать композицию.

Я стал брать уроки у композитора Карпова. Он жил напротив Селезневских бань в комнате меньше нашей, с молодой женой, детской кроваткой и пианино. Ко мне Карпов отнесся трезвее:

– Ничего, кроме творческой инициативы.

Как бы там ни было – какое блаженство идти по весеннему солнышку, отгородясь от толпы папкой с нотами, и мечтать!

В области сугубой реальности новой жизни способствовало окончание семилетки. Всех, кто думал учиться дальше или не попал в техникум – техникум был в цене, – отправили в Марьину Рощу. Вряд ли это было бы безобразнее семилетки, но и благообразнее быть не могло.

На мое счастье, директор 254-й, старый Иван Винокуров выговорил себе в районо отличников из семилетки. Я попал в стабильную школу почти с традициями: с довоенных лет было известно, что Иван провинившихся долбит ключом по темечку.

В 254-й я уже учился – в холоде/в тесноте сорок третьего – сорок четвертого, больше болел, чем учился. Здесь мама пыталась меня свести с Вадей Череповым – из хорошей семьи – он был в параллельном классе.

И теперь в параллельном классе был Вадя Черепов. Мы сошлись с ним, не помню как – без посторонней помощи.

Вадин отец, без пяти минут граф, окончил Пажеский корпус и очутился в Конной Буденного. Иронически, в начале тридцатых, Буденный попал под его опеку: из командарма хотели сделать свадебного дип-генерала. Бывший дворянин тщетно обучал бывшего рубаку манерам. Надо думать, Черепов отличался от Буденного еще тем, что был военным-профессионалом: всю войну, не ночуя дома, он провел не то в ставке, не то в генеральном штабе.

Меня встретил добродушный корректный полковник в отставке, с широкими лычками поперек двух просветов. Говорил он, посмеиваясь, очень ровным тоном:

– В ЦДКА разносили роман Гроссмана. Один оратор не мог пережить, что героиня наклеивает фотографии на паспарту: где это видано, чтобы так обращались с нашим советским паспортом?

– Двенадцать стульев – это зубоскальство, глумление над несчастными.

– Мейерхольд погиб под трапецией с голыми боярами.

– Интеллигенция – прослойка между рабочим классом и крестьянством. Разница между рабочим классом и крестьянством стирается, стирается и прослойка.

– В тридцатом году в немецком журнале была карикатура: голый мужик прикрывается капустным листом: Kohlhose.

– Дзержинский не умер от туберкулеза, он застрелился из-за растраты.

– Столыпин – последний, кто мог бы предотвратить…

– У Николая Первого были задатки Петра…

Непонятно, как это не пресекала Вадина мать. Она нигде не работала, зато так активничала в родительском комитете, что получила медаль За трудовые заслуги – чего, вообще говоря, не бывает[35]. В идеал она возводила военное:

– Вчера заходили мальчики Ивановские, суворовцы – вежливые, подтянутые – смотреть приятно!

Вадя жил в готическом особняке, в квартире предков. Череповы занимали анфиладу из трех маленьких проходных комнат, в четвертую, изолированную, им подселили пролетария-стукача. Квартира на удивление сохранилась: дубовые панели на стенах и потолках, над дверью в коридор – витраж, метерлинковские девы[36].

У Череповых были дореволюционные пластинки, две туго заставленных полки под граммофонным столиком: Шаляпин, солист императорских театров Виттинг, Варя Панина, протодиакон Розов.

В книжном шкафу готическим золотом догорали немецкие собрания сочинений: Шиллер, Гёте, Кернер, Вагнер. Глухими заборами отпугивали сталинские подписные: Горький, Алексей Толстой, Новиков-Прибой. Из нижнего угла я извлек огромную, без переплета антологию Ежова-Шамурина – такую в тридцать седьмые сожгла сумасшедшая тетка Вера. Вадин Ежов-Шамурин жил у меня месяцами, благодаря ему я со временем перестал путать Мандельштама с Мариенгофом и Цветаеву с Крандиевской.

У Вади я брал лейпцигский однотомник Достоевского. Мама предупредила:

– Хадось! Ужасы такие – прямʼ читать жутко. Патология.

Патологией меня только что – нешуточно оскорбил Толстой: Крейцерова соната. Дьявол. Фальшивый купон. Достоевский после него показался оазисом. Самое здоровое целебное чтение – роман Преступление и наказание.

Лет десяти, услыхав о пошлости Чарской, я прочитал Княжну Джаваху – и ничего, вроде Школы в лесу. Классе в восьмом-девятом, узнав о гнусности Арцыбашева, я прочитал Санина – Вадя прочитал, Дима прочитал – из-за чего шум? Чем Лев Толстой возмущался? Сам-то хорош!

С почтением, переживая, я усвоил На западном фронте без перемен. Когда мне в руки попало Прощай, оружие, я счел его не достойным упоминания.

Естественно, мы с Вадей терпеть не могли того, что проходят в школе и за что дают сталинские премии – от Слова о полку и Онегина до Поднятой целины и Белой березы. Это была бессознательная защитная реакция. Стоило нам пуститься в высокоумные рассуждения, как мы впадали в то самое, от чего убегали:

– Все великие современные поэты – Арагон, Элюар, Хикмет, Неруда – за коммунистов. Что бы это могло значить?

Арагона, Элюара, Хикмета, Неруду хвалили, но не печатали. Других зарубежных – тем более. Для нас западная поэзия кончалась на киевском Чтеце-декламаторе, то есть году на двенадцатом, Отечественная – на Ежове-Шамурине, то есть на двадцать пятом.

Вадиной высокой словесностью были Фауст, Жером Куаньяр, Словарь прописных истин; моей – все те же Мертвые души, Облако в штанах, Хулио Хуренито и новооткрытый Громокипящий кубок. Мы с радостью сходились на Бегущей по волнам, с восторгом – на Оскаре Уайльде.

Образ нашей взаимонайденности: мой любимый ботанический сад, мы пришли на затаявший снег дегустировать Ночную фиалку, в которой ценили начало, – и славить Верлена, которого почти не читали. Дурея от тлетворного духа, мы обговаривали лорда Горинга, бенберирование и предисловие к Дориану Грею:

Ненависть девятнадцатого века к реализму – ярость Калибана, видящего в зеркале свое отражение.

Ненависть девятнадцатого века к символизму – ярость Калибана, не видящего в зеркале свое отражение.

Кино было для нас буквальным окном в Европу. В прокате мизер советских фильмов выгодно дополнялся массой трофейных и купленных.

1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 114
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?