Другой класс - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Некоторые люди со времен своего отрочества внешне почти не меняются; Харрингтон принадлежал именно к такому типу людей и, по сути, остался прежним, хотя, разумеется, повзрослел. Выглядел он отлично: гладкие светлые волосы; хорошая кожа; дорогой костюм, купленный, по всей вероятности, в модном магазине. Я успел заметить на его лице кратчайший промельк некой незащищенности, однако он тут же успел снова прикрыться своей улыбкой опытного политикана, словно натянув маску какого-то мультипликационного героя.
– Мистер Стрейтли! Прошу вас, входите.
А вот это прозвучало совсем не искренне. Он ведь сознательно обратился ко мне по фамилии – как бы предлагая мне в следующий момент попросить его называть меня просто Рой, и было ясно, что, если я этого не сделаю, он сочтет мое поведение откровенно грубым. Затем он самодовольным, собственническим жестом указал мне на кресло напротив директорского стола, на котором по-прежнему лежал ежедневник Шкуродера Шейкшафта, весь покрытый шрамами из-за привычки бывшего директора сердито тыкать в него своей гигантской ручкой-торпедой. Да, Харрингтон и в самом деле был настоящим политиком, причем значительно умнее многих, ибо его дважды вымочили в ядовитом растворе высокомерия и святости.
– Извините, что я заставил вас прийти так рано, – сказал он, – но у меня столько дел. Хорошо еще, что на сон мне очень мало времени требуется. – Он налил мне кофе в чашку из директорского сервиза. – Знаете, без кофе я бы, наверное, просто пропал. Этот эспрессо куда лучше того напитка, которым каждый день потчуют в учительской.
Он подождал, пока я должным образом отреагирую. И я в итоге, разумеется, отреагировал. Да и глупо было бы этого не сделать. Но одной лишь мысли о том, как умело Харрингтон манипулирует мной даже в столь малых вещах, как эта навязанная мне чашка кофе, оказалось вполне достаточно, чтобы у меня снова заныло сердце и тот проклятый невидимый палец начал, словно предостерегая, давить на него откуда-то из-под грудины.
Я сел в кресло напротив директорского стола и предложил:
– Впредь называйте меня, пожалуйста, Рой. Только не говорите, что вам неловко. Ведь мы с вами столько лет знакомы.
Он улыбнулся.
– Неужели кому-то действительно удается называть своего старого школьного учителя по имени, не испытывая при этом неловкости? Но вас я никогда не стеснялся. Я вас всегда очень уважал.
Вот как? Ну до чего греет душу! – подумал я, а он продолжал:
– Именно поэтому я и хотел поговорить с вами сегодня прямо с утра, хотя прекрасно знаю, чего вы от меня хотите, как, впрочем, и вы знаете, почему я не могу этого позволить.
Я отпил глоток кофе. Он был слишком крепким для меня, и если я его выпью, то потом все утро буду бегать в туалет. В моем возрасте, знаете ли, подобные вещи приходится учитывать; и потом, ноги мои уже не столь проворны, как двадцать четыре года назад, да и каждое посещение туалета требует времени и определенной подготовки.
Интересно, думал я, кто его предупредил? Капеллан? Дивайн? Бакфаст? Или, может, даже Эрик? Эрик все еще надеется на особое расположение начальства, хотя начальство давным-давно уже не воспринимает его как материал, пригодный для руководящей работы.
– Вот уж не думал, что я настолько предсказуем, – сказал я. – А уж о собственном даре предвидения я и не подозревал.
Харрингтон снова улыбнулся.
– Ох, Рой, – сказал он, – вы просто представить себе не можете, до чего мне жаль, что так вышло. Но на данном этапе устроить поминовение Гарри Кларка или хотя бы упомянуть о чем-то подобном в рамках нашей школы, увы, совершенно невозможно, ибо это принесло бы нам самую худшую, самую скандальную известность. Разумеется, во всех школах случаются неприятные истории, однако особенности той истории, что связана с Гарри Кларком, требуют, чтобы мы хранили их подальше от прессы. И здесь, как вы понимаете, не может быть никаких личных поводов для недовольства. Я вынужден так поступить ради дальнейшего благополучия нашей школы.
Ради дальнейшего благополучия нашей школы? И он думал, что меня растрогает подобное заявление? Между прочим, в этой школе вся моя жизнь. Я столь же неотделим от нее, как горгульи от крыши нашей часовни; и, подобно этим горгульям, я хорошо умею отгонять от наших святынь и наших семейных портретов вонючее облако любого скандала.
– Но ведь никаких доказательств так и не обнаружили, – сказал я. – А тот парень явно был не в себе.
Харрингтон внимательно посмотрел на меня; в его взгляде сквозило какое-то странное сочувствие, и это меня встревожило.
– Рой, у меня такое ощущение, словно вы отчего-то вините в случившемся себя.
– Ни в чем я себя не виню! – вырвалось у меня. Прозвучало это, пожалуй, более резко, чем мне бы хотелось, но тот невидимый палец все продолжал давить и ковыряться у меня под грудиной, словно выискивая слабое местечко. – Я вообще никого не виню, и все же…
Это ты во всем виноват! Господи, я чуть было не сказал это вслух. Ты. Именно тебя я всегда винил. Тебя – с твоим атташе-кейсом и твоими юными прихвостнями. Словно Богу не безразлично, кого именно любит тот или иной человек, пока он вообще способен любить…
Харрингтон по-прежнему внимательно, с тем же сочувственным выражением смотрел на меня.
– Для всех нас это был очень сложный период, – сказал он. – События того года ни для кого не прошли бесследно. Неужели вы так ни к кому и не обращались ни за советом, ни за помощью? Я, например, обращался, и мне помогли. Я знаю, вы человек неверующий, но мне лично организация «Выжившие» оказала просто невероятную поддержку.
– Мне не требуются советы посторонних людей.
– Но вам же действительно хочется, чтобы эта тема была закрыта?
Чтобы тема была закрыта… Что за проклятое выражение! Какая-то трансатлантическая помесь нарочитого сочувствия и психотерапевтической болтовни. Ах ты лицемер! Нет, меня совершенно не беспокоит, будет эта тема закрыта или не будет; меня беспокоит соблюдение справедливости. То, что случилось с Гарри, было несправедливо; чем больше мы стареем, тем сильней расплываются и отступают вдаль наши воспоминания, одно лишь чувство несправедливости остается по-прежнему ярким, острым, ранящим, стойким. Чувство совершённой несправедливости живет дольше, чем ощущение сломанной конечности, чем горе, связанное со смертью кого-то из родителей, чем боль, вызванная сердечным приступом. Несправедливость – словно крошечный обломок, навсегда застрявший в душе и не дающий ране зажить.
– Ну, если это поможет, – сказал Харрингтон, – то капеллан просил меня передать вам… Вот! – И он вытащил откуда-то из-под стола картонную коробку – в таких обычно хранили запасные пачки чистой бумаги, пока в офисах еще пользовались бумагой и не было вездесущего e-mail. Коробка была запечатана клейкой лентой и показалась мне на удивление легкой. Я ожидал чего-то более весомого.
– Вы знаете, что это такое? – спросил Харрингтон.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!