Правитель империи - Олесь Бенюх
Шрифт:
Интервал:
Вот он, улыбаясь, нагнулся. Быстро говорит что-то маленького росточка мальчугану. Раздает автографы. рассказывает что-то смешное. Через минуту ребячья аудитория ревет от восторга. Неру задорно выкрикивает слова старинной считалочки. И первый бежит прятаться за портьеру. Посадил себе на плечи крохотную девчушку и поскакал. И вдруг мягко повалился на ковер. Увлек за собой ребят — куча-мала. И вот он уже выстраивает их для игры в чехарду. Выпихивает в центр холла сопротивляющихся, хохочущих Маяка и Шанкара…
Поздней ночью, перед сном, премьер долго просматривает свежие вырезки из газет. только что полученные письма и телеграммы. Важные докладные записки. Срочные мидовские депеши из-за рубежа. несколько раз внимательно перечитывает в «Индепендент Геральд» письмо читателя о Старом городе.
Наконец, бумаги падают на ковер. Мысли убегают в туман забытья. Последнее, что он расплывчато видит, это недоуменное лиц Шанкара, стоящего на четвереньках. Прихлопнув его по заду, совсем по-мальчишески, через него прыгает Маяк. Шанкар вскакивает и кричит: — А теперь во что будем играть?
— В прятки, — отвечает Маяк. — Всю жизнь — в прятки…
«…В первую же неделю после окончания колледжа я решил посетить свой родной Мемфис. Зачем? Не знаю. бесцельно бродил я по городу, в котором прошли мои детство и отрочество. Ничто здесь не было мне мило. Напротив, город навевал на меня лишь печальные воспоминания. Здесь потерял я вначале мать, а потом отца. Мать умерла от грудной жабы. Отец, средней руки фабрикант, разорился. Фабрику пустили с молотка, а отец в один прекрасный день исчез из города, бросив меня и старшую сестру Шарон на произвол судьбы. Особенно возмущались его исчезновением две тетки, сестры матери. „Мерзавец“, — это было самое мягкое определение в длинном ряду подобных, выданных отцу тетками. Они жили в далеком как самый крайний край земли Сакраменто, куда мы и переехали вскоре с сестрой.
Там доживал свои дни их двоюродный брат Теодор. Он был проповедник и, должен признаться, именно дяде Тэдди я обязан тем, что Господь поселился в душе моей. Частенько я набрасывал на плечи черный плащ дяди и начинал читать проповеди о добре и зле, о любви и терпении, имитируя дядин голос, манеры, используя его слова и целые выражения. Моим постоянным слушателем была Шарон. В такие минуты она никогда не хихикала, не вертелась, сидела тихо, иногда даже плакала. Однажды дядя Тэдди случайно услышал мою проповедь. „Клянусь Иисусом Христом, неплохо, Джерри, — воскликнул он. — Ты прирожденный проповедник. Ты должен, ты просто обязан пойти по моим стопам, да благословит тебя Бог!“ Шарон хлопала в ладоши. Меня распирало от гордости. Еще бы, в неполных четырнадцать лет я уже мог бы кормить и себя и сестру.
Но ведь было же детство, а вместе с ним какие-то свои радости, веселые заботы, захватывающие дух приключения. Увы, ничего не удержалось в памяти. Дом, в котором когда-то прошло столько лет моей жизни, даже он не взволновал моей души, не вызвал тех чувств, которые, казалось бы, один вид его должен был в ней всколыхнуть.
Я отправился на старое кладбище. Надгробный камень над могилой моей матушки, черный полированный гранит, мерцал серыми прожилками. надпись потускнела, но читалась без труда.
„Где-то похоронен мой беглый папаша“, — равнодушно констатировал я, сидя на невысокой скамеечке вблизи надгробья. Через две могилы от маминой я прочитал на невысокой серой каменной плите: „Здесь покоится прах достопочтенного Эмайджи Клея, верного слуги Господа нашего Иисуса Христа и добрейшего хозяина Малькольма Парсела“. Бедный Эмайджа Клей! Он был в нашем доме и дворецким, и поваром, и слугой, простым слугой — на все случаи жизни. Нужно было колоть и пилить дрова — Эмайджа был тут как тут. Нужно было отвезти меня и сестру в школу, Эмайджа садился за руль нашего семейного форда. Он убирал двор и красил крышу, стриг газон и поливал цветы, ездил за продуктами и отвозил телеграммы на почту. Зимними вечерами, когда за окном выл и стонал ветер и в окна хлестал косой дождь, когда мама и папа уезжали к кому-нибудь в гости, мы любили, забравшись на кровать Эмайджи, слушать его бесконечные легенды и рассказы о старом Юге. Нас приводили в умиление рассказанные в деталях патриархальные идиллии о нежном братстве белых и черных, хозяев и слуг. В некоторых историях негры совершали чудеса героизма, сражались против северян, этих проклятых янки, за старый добрый рай бескрайних плантаций и уютных хижин. Иногда Эмайджа пел древние, как сам мир, негритянские песни. Ему помогали в этом его жена, маленькая, кругленькая, седенькая Эмили и взрослая дочь, высокая и статная Лиз. Иногда подобные прозаико-музыкальные концерты продолжались далеко за полночь. Расслышав сквозь порывы ветра шум мотора подъехавшего форда, Эмайджа и Анна хватали нас с сестрой на руки, относили в наши спальни.
Мне было лет пятнадцать, когда однажды зимой Эмайджа простудился и слег. Приехал наш семейный доктор, милый и добрый Энтони Амброуз. Диагноз его был неутешительным: двустороннее воспаление легких. Уход и питание не помогали, Эмайджа медленно угасал. Родители в то время уехали куда-то на Север на три недели. Спасти беднягу могло только новое лекарство, дорогое и редкое в те времена. Мать оставила мне это лекарство. Его как раз хватило бы на то, чтобы вылечить одного человека. Я долго боролся с собой, мне хотелось спасти бедного негра. Но ведь лекарства хватило бы лишь на одного. А что если бы заболел воспалением легких я? Или сестра? Так лекарство и осталось нетронутым. Оно лежало в верхнем ящике тумбочки у моей постели и о нем никто не знал, кроме меня и мамы. Ни я, ни сестра, к счастью, не заболели. Эмайджа умер, как раз к приезду родителей. По их настоянию, его вопреки всем правилам и традициям — похоронили на нашем фамильном кладбище.
Негры, мужчины и женщины, плакали в своих печальных песнях, провожая своего черного брата в их черный рай. Эмили и Лиз словно окаменели от горя. Мне тоже было жаль старого Эмайджу.
Но что я мог поделать? Разве я имел право рисковать жизнью сестры или своей?
Этот жестокий выбор — ты или другой — преследовал меня всю жизнь, как рок. Какие радостные, беспочвенные, вдохновенные дни провел я в колледже! Все предметы давались мне легко.
То, на что другие тратили дни и ночи упорных зубрений, я усваивал на лету из лекций. Мне везло в спорте. Тренеры считали меня одним из самых незаурядных футболистов тех дней. Когда до окончания колледжа оставалось два-три месяца, я всерьез задумался о будущей работе. Из всех студентов нашего выпуска лишь трое — Мериам, Стив и я — учились по стипендии штата.
Это означало, что мы должны были отработать свою стипендию в течение нескольких лет там, где нам укажут власти штата. Случайно, не помню уж как именно, я узнал о том, что на троих стипендиатов имелось лишь одно действительно стоящее место.
Что было делать? Червь сомнения точил мою душу. Я знал, что Мериам является ярой троцкисткой. Правда, в те годы ее группа действовала нелегально. Но я-то знал, что Мериам — активистка, „боевик“, как ее называли в их организации, фанатично преданная идеям Леона Бронштейна. Я ведь и сам одно время увлекался троцкизмом, хотя и не до такой степени, чтобы стать членом организации. Стив был помешан на Бакунине. Им были проштудированы все работы вождя анархизма. И хотя он сам и члены его группы вряд ли могли бы четко сформулировать различие между платформами Бакунина и Кропоткина, вражда между бакунинцами и кропоткинцами в колледже не утихала ни на день. В личной библиотеке Стива имелись многие книги, в которых так или иначе действовали анархисты. За рабочим столом на стене его комнаты красовалась тельняшка. „Настоящая русская тельняшка, — гордо объяснял он каждому, кто навещал его дома. Дань уважения великим анархистским традициям российского флота“. И анархизм меня в свое время привлекал. Но не настолько, чтобы очертя голову воевать за идеи анархистского „парадиза“.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!