Прощание с осенью - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Азик молча слушал, самозабвенно уставившись в смурного Саетана Темпе, который психически вырастал у него до размеров какого-то всемогущего божества, ни на минуту не переставая быть безопасным «обычным нивелистом». Но слова Атаназия складывались в его трусливой голове в страшный узор на каком-то неумолимом стальном фоне, узор, имеющий смысл смертного приговора. Так значит, те муки, которые он претерпевал, были еще ничем по сравнению с тем, что теперь должно произойти? А может, он просто шутил? Но князь не смел спросить его об этом. Он предпочитал эту неопределенность любому новому ужасу. В этот момент он не понимал своей муки «как таковой» — она была лишь фоном, обязательным для уплывающей в прошлое полоски времени, заполненной чистым восторгом существования. Логойский внимательно наблюдал за ними обоими и в определенный момент подсовывал им новые «щепотки» адского порошка.
— Wot kak zabawliajetsa polskij graf w rewolucjonnyja wriemiena, — завыл, видя все это, де Пурсель. — Atrawlajet druziej, hi, hi! A nu-ka: dawajtie, graf, jeszczo. Ja riedko dieskat’, no kriepko. W charoszem obszczestwie...
Тут наступило безумное втягивание смертельного яда до самых до пупков, может, даже метафизических.
— Так скажи, Тазя, что делать? — как-то робко, неуверенно начал Азалин.
— Делай что хочешь, — вдруг решительно изрек Атаназий, перестав воспринимать коричневый с золотом цветок как единственную красоту на земле. Геля до краев заполнила ему все пространственное воображение: он почувствовал ее во вздувшихся венах наравне с отравой. — Я уведу ее у тебя, дело решенное. Она — воплощение моей жажды жизни. Мы с ней создадим великую поэму уничтожения, новый миф. Она — новая Астарта или Кибела, я же сыграю роль Адониса, или Аттиса, или кого-то там (все равно кого) — но не ты, о не ты — я! (У него все уже переколбасилось). Ты останешься в моих друзьях. Я не ревную к тебе. Радуйся, что можешь так прекрасно мучиться. В конце концов нас освободит вот это! — Тут он показал на трубку с порошком, которую в полное владение ему отдал теперь Логойский. — Есть такие люди, для которых смысл жизни в том, чтобы уничтожить себя. Дело лишь в том как. Для меня твоя Геля — только предлог; у меня нет ни искусства, ни науки, ничего нет. Я живу сам по себе для тайной цели будущего. Я — герой ненаписанного романа или драмы.
Все, что он говорил, Атаназию представлялось необычайно возвышенным и важным — это прежде всего. Мир объективно перестал существовать: был только он и какая-то созданная только для него проекция несущественных самих по себе картинок.
Азалин проходил через аналогичную фазу. Внезапно страдания исчезли, несмотря на то, что образ его жизни на фоне откровений Атаназия представился жутким, никогда не нарисованным офортом Гойи. Первый раз он ощутил смысл своей единственной жизни, как будто сбоку смотрел на какой-то замысловатый, до сих пор не разгаданный орнамент на фоне глупо и пусто прожитых двадцати шести лет. Все прошлое съежилось до размеров крохотной пилюльки, которую он проглотил и растворил, как в загадочном сконцентрированном эликсире, в текущую, громоздящуюся на головокружительную высоту минуту: наконец он был над собой. Сохранить это измерение действительности, жить в нем всегда, с кокаином или без, независимо от того, что будет, — такая вот была цель. Что-то необъятное мелькнуло перед ним, мелькнуло невесть где, потому что оно пребывало за пределами всего, что было известно. И тут же конкретный план, импровизация: Зезя, должно быть, слышал это, наука музыки, искусство. В этом было решение проблемы. В каких знаках он обмысливал это — он не мог понять. Что-то само думало за него в распаленных недрах голого Бытия. Но эта крошечка разрасталась до размеров всеохватности. Теперь он мог взять в себя все муки мира и оправдать наконец перед собой («а может, и перед Богом», — что-то шепнуло в нем) жестокий, непостижимый факт своего существования. Это был момент метафизического откровения. Откуда в нем столько ума, что он смог понять темную бездну тайны своего «я», о котором он никогда не думал т а к? «А, вот оно что: коко» — промелькнуло у него через водоворот необычностей, перераставших его теперешнее видение мира. Только сейчас понял он некоторые моменты своего детства и сны, в которых он являлся себе в не постижимых наяву формах, которые невозможно потом реконструировать, в формах летучих, неуловимых. Он испытал чувство глубокой благодарности к Атаназию, что тот своими пакостными откровениями разбил в нем эту оболочку обыденности, под которой он жил до сих пор, как птенец в яйце. Он проклюнулся, вылупился и на расправленных крыльях (как на всех парусах) улетел в неведомый мир.
— Спасибо тебе, — шепнул он. — Это не твоя вина. Я чуть не убил тебя. Ужас, что было. Не было бы той минуты. Теперь ты для меня «табу»! Я знаю, что ты несчастлив, и даже больше, чем я. Я был доволен жизнью, но попал в такие обстоятельства, которые оказались выше меня. Геля меня гнобила, как какого-то маленького червячка. Теперь я выше этого. Больше никогда, никогда не приму этот порошок. Но я понял столько всего. Все должно быть таким, как оно есть и без него. Спасибо тебе.
Атаназий с презрением взглянул на него. «Какого черта? Я — один. Откуда это страшное одиночество и безграничная грусть?» Он ощутил абсолютную непроницаемость двух сущностей в загадочном мире, жуть и чуждость которого мы стараемся закрыть от самих себя другими людьми и просвечивающей сеткой лживых понятий, никогда не передающих сути вещей, и кучей функций, вытекающих из принуждения со стороны общества. «Да, только общество является чем-то реальным, — думало это par excellence[48]асоциальное создание. — Ну и что? Что с того, коль скоро я есмь и обязан прожить этот мой жалкий отрезок времени так, как мне велит все хитросплетение случайных структур во мне и вне меня. А чистое „я“ — всего лишь математическая точка, нечто стремящееся к нулю. Ведь меня могло вовсе не быть». Небытие дохнуло страшной пустотой, большей, чем пустота абсолютного пространства. «Но если бы не было даже пространства? Ничто — математическая точка. Витализм и физика сходятся в бесконечности по проблеме бесконечно малых временных и пространственных существований. Без предельных понятий вообще ничего нельзя сказать. А актуальная бесконечность в онтологии — нонсенс. Ее невозможно представить, невозможно помыслить. А потому существование о б я з а н о б ы л о существовать...»
Страшная пропасть вещей невыразимых, вообще ни разу не отраженных ни одной из известных систем (теория множества возится с этим на уровне абстракции), ни разу даже за всю вечность, таких вещей, которые и самым совершенным разумом невозможно понять, открылась перед восхищенным и пораженным внутренним взором Атаназия. Он поднялся на высший уровень откровений. Ему так казалось. На самом деле он мог думать обо всем этом (и часто думал) и без кокаина. Но теперь это имело привкус важности, которого не давали обычные минуты размышлений без искусственных стимулов. Но с трудом освоивший первую платформу странности, князь не мог устремиться за ним туда. «Должен ли я был существовать: нечто, раз и на всю вечность говорящее о себе „я“? Разве это не те самые вещи, о которых Витгенштейн сказал, что они невыразимы, и разве нельзя это узко представить так, что обязаны существовать понятия простые, не имеющие дефиниции, ибо в противном случае образуется порочный круг: определение понятий через те же понятия, только иначе названные. Разве основное понятие логики и математики, понятие множества можно определить? То же самое с понятием „я“ и вообще с понятием Существования». Он погрузился в сферу неделимых сущностей, тех, что являются последней завесой, скрывающей от нас непостижимую тайну реального и идеального бытия. «Идеальное бытие понятий можно выразить в терминах, производимых от понятия непосредственно данного существования: качеств и их связей, при условии единства и единственности „я“, то есть в более полной психологической системе, однако реальное бытие нельзя свести ни к чему. Но откуда берется непосредственное ощущение тайны? Из непременного непосредственно данного противопоставления индивида бытию в его целостности — из данного обязательного различия качеств внутренних и внешних в бытии каждой личности, и из того, что единственная форма существования дуальна: пространственно-временная. А стало быть — откуда это „стало быть“? — (Атаназий перескочил через целые ряды логических построений) — растворение индивида в обществе является формой соборной нирваны: единственная реальная нирвана, кроме самоуничтожения путем отрыва — никогда не полного — от жизни и кроме смерти. Лишь в сравнении с ней все — мельчайшая пыль, малейшее чувство, видение одного цвета — оказывается чем-то бесконечно большим: смерть, ценою которой только и живут, и страдание, которое является точно такой же абсолютной необходимостью бытия, представляющего собой лишь координацию и борьбу существ свободных и существ, составляющих только части других сущностей, вроде клеток нашего тела. В самом ядре существования содержится противоречие: е д и н с т в о в м н о г о о б р а з и и. Счастье — это всего лишь случайная встреча скотского отсутствия мысли со случайным в квадрате стечением обстоятельств для данного индивида. Однако социальное развитие стремится к тому, чтобы исключить обратный случай, негативный для всех, а не только для кого-то одного. Социальное развитие действует против самых существенных законов бытия, оно является их единственным отрицанием, так же, как и мысль, которую оно порождает. На маленьком отрезке все само себе противоречит, но и это учтено во всеобщей необходимости. Удивительная вещь. Божество единственное, божество истинное, такое, которого мы заслуживаем на сегодняшний день, — это общество...» Эти мысли прервались на новой волне экстаза, восхищения ясностью этого мировоззрения, которое в общем-то было и не таким уж ясным. Впрочем, как знать, если бы еще над этим поразмыслить. Но это было невозможно. Кто-то говорил:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!