«Чувствую себя очень зыбко…» - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
– Какие мы драматурги! Единственный, настоящий драматург – Найдёнов: прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри.
Долго иначе и не называли его, как “хмурым” писателем, “певцом сумеречных настроений”, “больным талантом”, человеком, смотрящим на все безнадежно и равнодушно. Он часто возмущался этим:
– Какой я “хмурый” человек, какая “холодная кровь”, какой такой пессимист?
Теперь без всякой меры гнут палку в другую сторону, треплют фразу о “небе в алмазах”… Твердят: “чеховская нежность и теплота”, “чеховская любовь к человеку”, “певец вишневых садов”… И читать все это нестерпимо. Если случалось, что бездарный человек пускался при нем характеризовать кого-нибудь, он не знал куда глаза девать от стыда за этого человека. Что же чувствовал бы он, читая про свою “нежность”! Очень редко и очень осторожно следует употреблять это слово, говоря о нем. Еще более были бы противны ему эти “теплота и грусть”. А ведь идут еще дальше: его, воплощенную сдержанность, твердость и ясность, сравнивают иногда с Комиссаржевской!
Говоря о нем, даже талантливые люди порой берут неверный тон, говорят удивительные вещи. Елпатьевский дает такой образ: “Я встречал у Чехова людей добрых и мягких, нетребовательных и неповелительных, и его влекло к таким людям… Его всегда влекли к себе тихие долины с их мглой, туманными мечтами и тихими слезами…” Короленко характеризует его талант такими жалкими словами, как “простота и задушевность”, приписывает ему “печаль о призраках”.
Прост, точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, пошлое, книжное действовало на него резко; сам он говорил прекрасно – всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреблял редко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом.
К “высоким” словам чувствовал ненависть. Замечательное место есть в одних воспоминаниях о нем. “Однажды, – рассказывает автор этих воспоминаний, – я пожаловался Антону Павловичу: «Антон Павлович! Что мне делать! Меня рефлексия заела!» И Антон Павлович ответил мне: «А вы поменьше водки пейте»”.
Может быть, в силу этой ненависти к “высоким” словам, к так называемым поэтическим красотам, к неосторожному обращению со словом, свойственному многим стихотворцам, а теперешним в особенности, так редко удовлетворялся он стихами.
– Это стоит всего Урениуса со всеми его потрохами, – сказал он однажды, вспомнив “Парус” Лермонтова.
– Какого Урениуса? – спросил я.
– А разве нет такого поэта?
– Нет.
– Ну, Упрудиуса, – сказал он серьезно. – Вот ему бы в Одессе жить. Там же думают, что самое поэтическое место в мире – Николаевский бульвар: и море, и кафе, и музыка, и все удобства, – каждую минуту сапоги можно почистить…
Вспоминаю с великим удовольствием еще и то, что он терпеть не мог таких слов, как “красиво”, “сочно”, “красочно”.
– Хорошо у Полонского сказано, – говорил я, – “красиво уже не красота”.
– Чудесно! – соглашался он. – А “красочно” – ведь они же не знают, что у художников это бранное слово.
Представители того “нового” искусства, которое так хорошо назвал “пересоленной карикатурой на глупость” Толстой, были ему смешны и противны. Да и мог ли он, воплощенное чувство меры, благородства, человек высшей простоты, высшего художественного целомудрия, не возмущаться этими пересоленными карикатурами и на глупость, и на величайшую вычурность, и на величайшее бесстыдство, и на неизменную лживость! Часто говорил он в суровом и грустном раздумье:
– Вот умрет Толстой, все к черту пойдет!
– Литература?
– И литература.
Про московских модернистов, “декадентов”, как называли их, он однажды сказал:
– Какие они декаденты, они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать…
– Нет, все это новое московское искусство – вздор, – говорил он. – Помню, в Таганроге я видел вывеску: “Заведение искусственных минеральных вод”. Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то ново.
Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всеми он был одинаков, никому не оказывал предпочтения, никого не заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лишним… Редкая и прекрасная черта!
Всегда со всеми он был любезен, с некоторыми очень ласков. Но и тех и других неизменно держал на известном расстоянии от себя, ничуть не подчеркивая этого и однако внушая всем (за исключением, конечно, самых тупых) почтение к себе, некоторым даже робость.
Чувство собственного достоинства, независимости было у него очень велико, но ему не нужно было стараться проявлять его, – оно исходило от него, как некий радий.
Однажды он, в небольшой компании близких людей, поехал в Алупку и завтракал там в ресторане, был весел, много шутил. Вдруг из сидевших за соседним столом поднялся какой-то господин с бокалом в руке:
– Господа! Я предлагаю тост за присутствующего среди нас Антона Павловича Чехова, гордость нашей литературы, певца сумеречных настроений…
Побледнев, Чехов встал и вышел. И много раз с негодованием рассказывал об этой истории.
Я подолгу живал в Ялте и почти все дни проводил у него. Часто я уезжал поздно вечером, и он говорил:
– Приезжайте завтра пораньше.
Голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, суховато, как бы бормоча: трудно было иногда понять, искренно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раздельно повторял:
– Ну, убедительнейше вас прошу! Если вам будет скучно со “старым, забытым писателем”, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц… Будем говорить о литературе…
Я очень любил его, эта настойчивость была приятна. Я приезжал, и случалось, что мы, сидя у него в кабинете, молчали все утро, просматривая газеты, которых он получал великое множество. Изредка в них попадалось кое-что и обо мне, чаще всего что-нибудь очень неумное, и он спешил смягчить это:
– Обо мне же еще глупее писали, обо мне говорили еще злее, а то и совсем молчали…
Случалось, что во мне находили “чеховское настроение”. Оживляясь, даже волнуясь, он восклицал с мягкой горячностью:
– Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекали “тургеневскими
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!