Михаил Булгаков - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Однако никакой телеграммы жене Булгаков не послал, и встреча супругов после разлуки (а они фактически первый раз в жизни расстались так надолго) оказалась безрадостной и словно случайной.
«Может быть, Михаил меня сначала не застал или еще как-то было, но только помню, кто-то мне сказал: „Булгаков приехал“ и что он меня разыскивает. Но я настолько была уверена, что из Батума он уехал за границу и мы никогда не увидимся, что не поверила» [142; 122], – рассказывала Татьяна Николаевна одному из своих интервьюеров, а в беседе с другим добавляла: «Когда я жила в медицинском общежитии, то встретила в Москве Михаила. Я очень удивилась, потому что думала, мы уже не увидимся. Я была больше чем уверена, что он уедет. Не помню вот точно, где мы встретились… То ли с рынка я пришла, застала его у Гладыревского… то ли у Земских. Но, вот знаете, ничего у меня не было – ни радости никакой, ничего. Все уже как-то… перегорело» [87; 93]. Однако и на сей раз они не разошлись, хотя именно в Москве начался последний, продолжавшийся почти три года период совместной жизни Булгакова и его первой жены.
Мариэтте Чудаковой на прямой и очень точно поставленный вопрос: «Вот вы с Булгаковым пережили Киев 1918–1919 гг., потом были в разных обстоятельствах на Кавказе, потом попали в Москву – какое время помнится как самое тяжелое?» – Татьяна Николаевна так же прямо и точно отвечала: «Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по 3 дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать мне уже было нечего. Я лежала и все. У меня было острое малокровие. Я даже обращалась к дядьке-гинекологу…» [142; 141]
Леониду Паршину, как мы помним, она называла самым тяжелым временем службу мужа земским врачом. Противоречия тут нет – с Булгаковым было одинаково тяжело везде и всегда. Но все же в ранненэпмановской Москве особенно. Михаил Афанасьевич был по рождению, по образу жизни человеком южным – Киев, Владикавказ, Баку, Тифлис, Батум. За его спиной были две неюжные зимы – одна в Никольском в 1916/17 году, а другая в Вязьме в 1917/18 году, однако и там, и там земский доктор находился на гособеспечении и мог жаловаться на что угодно, только не на балансирующую на грани нищеты и отчаяния бедность. В Москве 1921 года у Булгакова были два самых страшных врага: голод и холод, обрушившиеся на приезжего литератора, «жалкого провинциала», как называл себя герой «Записок на манжетах», в качестве еще одного, уже Бог знает какого по счету в жизни испытания, противопоставить которому можно было только иронию.
«Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз», – вспоминал Булгаков свою первую московскую зиму в очерке «Москва 20-х годов». «Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме» [48; 280], – писал он сестре в октябре 1921 года, месяц спустя после приезда в столицу. «Человек плохо одетый – пропал» [48; 291], – уверял ее же со знанием дела полгода спустя, а матери рисовал картину: «Оба мы носимся в пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть теплую обувь».
Ситуация, несколько напоминающая гоголевскую «Шинель», но все же в целом письмо к матери о собственной «рабоче-каторжной жизни», о работе с «остервенением» было выдержано в более оптимистичном тоне, нежели к сестре: тревожить Варвару Михайловну тот, кто уже столько тревог успел ей доставить, избегал, хотя упрямые, в стиле теории Дарвина, факты жизни сквозь глубоко почтительные строки все равно пробивались:
«Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать подробно, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни.
Выехав 1,5 месяца тому назад в Москву в чем был, я, как мне кажется, добился maximum'a того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.
Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый день без перерыва» [48; 282–283].
Булгаков служил в ту пору в ЛИТО Главполитпросвета Наркомпроса – еще одна череда безумных советских аббревиатур, обозначавших литературную организацию, позднее саркастически описанную в московской части «Записок на манжетах». Как ему, человеку с сомнительным происхождением, не имеющему никаких связей в литературном мире Москвы, удалось в пору жестокой безработицы найти работу «по специальности» на государственной службе, остается загадкой.
Экзотическая, но по-своему примечательная версия встречается в статье Василия Дворцова «Бафомет – идол постмодерна». Вот что пишет ее автор: «Так как, согласно документам Охранного отделения, „вольные каменщики“ еще до революций имели „оазисы“ по КавказЖД, то вполне возможно предположить, что в 1920 году, во Владикавказе, опустившийся до морфия неудачник, но уже испытавший влечение к писательству (пьесы „Глиняные женихи“, „Сыновья муллы“, „Парижские коммунары“) молодой врач, познакомившись с „мастерами“ Мандельштамом и Проферансовым, мог получить рекомендации к московским „братьям“. Ибо имена принимавших его в сентябре 1921-го в редакции „Гудка“ Олеши и Ильфа есть в масонских списках» [39].
Отыскивать масонский след в судьбе Булгакова, без всякого сомнения, задача сверхувлекательная, но весь этот фрагмент представляет собой пример хронологической неаккуратности автора (хотя бы потому, что в 1920 году Булгаков давно уже не был морфинистом, что Олеша и Ильф появились в «Гудке» в 1922-м, что отнюдь не в «Гудок» направился Булгаков сразу же по приезде в Москву и т. д.), и на подобных «трудах» можно было бы не останавливаться, когда б количество любительских литературоведческих текстов, Булгакову посвященных, в том числе с масонским подтекстом, не зашкаливало. Но и у серьезных исследователей, а также мемуаристов нет определенного ответа. М. О. Чудакова предположила, что «по-видимому, на руках у Булгакова было удостоверение Владикавказского подотдела искусств и какое-то рекомендательное письмо» [142; 122]. Какое, она не уточняет, не вспоминал об этом письме и никто из мемуаристов, не упоминал сам Булгаков, хотя несомненно эта бережно хранимая бумага сыграла свою роль в его батумских размышлениях на тему «куда ж нам плыть?».
Можно с большой долей уверенности предположить, что загадочная в духе «Трех мушкетеров» рекомендация – кем бы она ни была написана – имела отношение, а скорее всего была адресована пролетарскому писателю А. С. Серафимовичу, который московское ЛИТО возглавлял, хотя на работу почти не являлся. Более того, вскоре после приезда Булгакова Серафимович надолго уехал не куда-нибудь, а во Владикавказ, с которым был тесно связан, и это многое объясняет в том, почему именно «выходцу с Кавказа» М. А. Булгакову удалось получить заветное место. Но как бы то ни было, волею судьбы и случая свершилась литературная рокировка.
«Историку литературы не забыть:
В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый – стихи[17]) и я (ничего не писал).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!