Крокозябры - Татьяна Щербина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 51 52 53 54 55 56 57 58 59 ... 104
Перейти на страницу:

В конце концов формально меня назвали, но поскольку имя не родилось, даже в муках, никто из близких не называет меня так, как записано в свидетельстве о рождении. Отчужденно-официальное, имя для представительства. Мама использовала его, только когда сердилась, и оттого я свое имя невзлюбила. Загадка заключается в том, что и другие, ничего об этом не знавшие люди, как только сближались со мной, тут же переставали звать меня по имени, придумывали каждый свое. Имен тридцать у меня за жизнь набралось. Пока же, в младенчестве, за мной закрепилось имя Солнце.

Папа так и ездил по командировкам, приедет, потреплет за щечку, и назад. Как только мама смогла от меня отлучаться, стала ездить и она. Няня тетя Катя убаюкивает меня: «Я сижу на берегу, не могу поднять ногу́, не ногу́, а но́гу, все равно не мо́гу».

— Катя, ну что ж вы поете ребенку такие глупые песни! — возмущается бабушка. — Она же запомнит слова неправильно, а переучивать гораздо труднее.

— Да это же клоп, Виола Валерьяновна, она и слов-то не понимает.

Тетя Катя накликала этих самых клопов, они пришли и кусали меня, за что их заслуженно травили и отравили в конце концов. Тетя Катя ходит всегда в темно-синем платье до пят с круглым белым воротничком, в белой косынке, чтобы ни один волос не упал в супчик Солнца (меня), со всех остальных волосы, видимо, не падают, потому что больше никто не ходит в косынке.

И тут приезжает из командировки мама и привозит страшную детскую инфекцию: полиомиелит. Мама уверена, что это она, потому что в Москве мне были созданы стерильные условия. Теперь я плачу, не замолкая. Ночами меня носят на руках, все по очереди. Бабушка рассказывает мне сказки, дед читает стихи, мама поет, тете Кате носить меня не доверяют: хромает она, на ногу припадает, вдруг уронит? И петь не разрешают. Мама поет хорошо, у нее слух, голос, репертуар — песни Дунаевского, Лебедева-Кумача: Холодок бежит за ворот, А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер, Пять минут, пять минут, Ой рябина-рябинушка, белые-е цветы, — никто уже этого не помнит.

Мне полтора года, я умираю. У меня паралич правой руки, левой ноги, поражение центральной нервной системы. Когда я уже научаюсь вычленять слова из общего гула жизни, мне эти слова повторяют бессчетно: рука, нога, нервная система. Меня сажают на трехколесный велосипед (для ноги) и за пианино (для руки). Выясняется, что я не люблю музыку, музыка — это гимнастика для руки, гимнастику я просто ненавижу. Мне не нравится ничего из того, что надо делать нарочно, с целью.

Ужас семьи был так велик, что не прошел вместе с болезнью, вытравленной в конце концов только что изобретенным гамма-глобулином. Бабушка и дедушка подняли тогда по тревоге всю советскую науку в поисках Пастера, который изобрел бы вакцину от болезни, угрожавшей либо убить Солнце (меня), либо оставить калекой, с сухонькими ножкой и ручкой. Пастер нашелся, бабушка вы́кликала его, как джинна из бутылки. Гамма-глобулин еще не утвержден Минздравом, но он есть, и на мне ставят эксперимент. Больше никогда не будет полиомиелитных калек. Будут другие, их будет не меньше, а даже больше, но по другим причинам.

Я страшно боюсь калек. В соседнем доме живет инвалид без ног, ездит на коляске, мы с бабушкой проходим мимо, а он все норовит меня по голове погладить, угостить конфеткой, я холодею от страха, и сколько бабушка ни объясняет мне, что я напрасно боюсь, что инвалид — добрый человек, ничего не помогает. Идя на Арбат, я всякий раз перехожу на другую сторону нашего переулка и, лишь минуя его гараж с коляской, перехожу обратно. Гараж закрыт, но все равно страшно, он может появиться в любую минуту, и тогда мне придется стоять рядом с ним, пока он гладит меня по голове, а для меня это не прикосновение человека, а прикосновение Ужаса. Я не могу найти в себе сострадания к ужасу, и из бабушкиных слов «таким его сделала война» я делаю вывод, что война — это самое страшное.

Каждый вечер, когда меня укладывают спать, со мной сидит бабушка, пока я не засну. Мне страшно засыпать одной. После того как во время болезни я засыпала на руках под сказки и стихи, я уже не могу покинуть явь, если рядом нет никого, я не могу оставить этот мир и свое участие в нем без охраны. Должна быть смена караула, когда караул устал — подкрадывается война. Я потихоньку прижилась, получила опыт противостояния смерти. Бабушка была рядом, когда я могла оказаться и по ту, и по эту сторону жизни, и приохотила меня к здешнему теплу и любви. Для слияния с жизнью мне все же недоставало двух вещей: языка, на котором эта жизнь зиждется, и знаний о смерти, которая вроде и знакома, но непроницаема. А именно ей и противостояла жизнь.

Мне не терпелось поскорее выучиться читать, и я стала проводить дни и часы за Ушаковым. Так назывались четыре темно-зеленых кирпича «Толкового словаря русского языка под редакцией Ушакова». Я быстро продвигалась вперед, распознавая жизнь, которая в сущности и есть язык. Вторую потребность удовлетворить оказалось сложнее. Книги, из которых можно что-либо почерпнуть про смерть, были в дедушкиных шкафах, а не в тех, что стояли на «моей» территории. «Моей» была наша с бабушкой спальня с кустом китайской розы и соседняя мамина комната, самая большая, проходная, она же служила гостиной и моим «кабинетом». С игрушками (они — мой круг общения, играть с детьми я наотрез отказывалась) я разбиралась в спальне, а с книгами — в непосредственной близости от массивных книжных шкафов, которые делались на заказ как раз в то время, когда я существовала в виде грибницы, червячка, протопланеты, мне объясняли это так туманно, что я так и не поняла, откуда взялась.

В комнате у дедушки я тоже толклась постоянно, но это как ходить в гости: общение с дедом было дозированным и торжественным, полагалось спрашивать разрешение на то, чтоб брать книги из его шкафов или трогать что-либо на его письменном столе. Как-то так вышло, что мой интерес раскусили, и, несмотря на всю мягкость отказа в той или иной книге, я поняла, что смерть — тема запретная. Потому — как только я оставалась дома одна, я бежала в дедушкину комнату, становилась на стул и исследовала его библиотеку, все подряд. Нашла книгу с фотографией Ленина в гробу, почитала слова вокруг (о нем много рассказывали, я поняла, что это бабушкин знакомый), полистала «Смерть в Венеции», заглянула в «Смерть Тарелкина». То, что искала, находила только в стихах («До утра она их ласкала, вылизывая языком, и струился снежок подталый под теплым ее животом» — экзекуция щенков у Есенина инициировала во мне сострадание). В этих штудиях было замирание сердца, холодок волнения от прикосновения к запретному, к тайне.

Я принимаю ванну, бабушка сидит рядом на табуретке. Ей не очень хорошо, я это чувствую и спрашиваю: «Ты не умираешь? Ты не умрешь сейчас?» «Нет», — говорит бабушка, и это меня успокаивает. Если бабушка что-то говорит, значит, так и есть. Можно вспомнить эту сцену иначе: я не вопросы задавала и не ответа ждала, а просто была рядом, хотела пополнить бабушкин запас прочности из своих несметных запасов. Я же Солнце.

Меня не отдают в лучший в мире советский детский сад. Потому что — нервная система. У меня уже отличная рука, прекрасная нога, но вдруг меня кто обидит и нервная система даст сбой? На всякий случай меня одевают в пять раз теплее, чем всех остальных. Вдруг я простужусь? Меня кормят в три раза сытнее, чем нужно, и в десять раз полезнее. Вермишель, сваренная на сливках. Рыбий жир. Витамины на полалфавита, от А до Р Р. Обязательно супчик. Солнце обихаживают с большим запасом прочности, чтобы оно не погасло.

1 ... 51 52 53 54 55 56 57 58 59 ... 104
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?