Родовая земля - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
К 16-ому году на всех фронтах установилось относительное затишье. Василий и его сослуживцы по запасному полку слышали — где-то на Южном фронте идут бои, потом — якобы на северном направлении, а также — на Кавказе. В газетах стали редко сообщать о боях, по крайней мере о крупных столкновениях с противником. Василий с лёгким сердцем думал: «Вот, кажется, и войне конец. Домой бы! Пахал бы землю, любил и молился бы».
На улице Петрограда Василий случайно повстречался с земляком, унтер-офицером Иркутского пехотного полка исхудавшим, комиссованным по причине тяжёлого ранения в голову Покрышкиным Саввой, от которого узнал, что полк зимой и весной всего три раза попал в настоящее дело, однако развернуть наступление и выбить немцев из окопов оказалось невозможным по одной причине — снова недопоставлялись патроны, пулемётные ленты, гранаты. Порой по неделе-две отсутствовала провизия, и приходилось мародёрствовать в деревнях. В феврале вспыхнула дизентерия, и весь полк почти на два месяца пришлось вывести в тыл. Но и в дали от линии фронта жилось не легче: питание плохое, дров — нет, шинели и полушубки были изношены до крайней, отчаянной ветхости, а новых не выдавали. В караулах по ночам солдаты, бывало, отмораживали ноги и руки, потому что отсутствовали валенки и рукавицы. Спасались, как могли: шили из войлока чуни, а из подгнивших скотских шкур — вроде как торбаза, но главное, чтобы хоть как-то согреться, уцелеть. Троих солдат местные крестьяне закололи вилами за грабёж.
Василий проводил земляка на вокзал, отдал ему все свои деньги, какие наскрёб в карманах шаровар и шинели, карандашом наскоро черкнул домой записку. На прощание сказал:
— Поклонись от меня Ангаре. — Но конфузливо опустил глаза.
Савва прижал к своей чахлой груди земляка:
— Поклонюсь, братишка.
В казарме ночью не мог уснуть, думал о погибших однополчанах, о Волкове, о Погожем.
Наступивший 17-ый год, словно бы обезумевший наездник, неожиданно поднял страну-коня на дыбы и — понёсся, понёсся в неясную, но желанную, приманчивую даль. В конце февраля Охотников со своего поста, забравшись на крышу караульного домика, наблюдал за бурлящим людским половодьем, слушал выкрики, причитания, свист:
— Дайте хлеба!
— Бей мироедов и городовых!
— Царь-вампир пьёт народную кровушку!
— Бабоньки, родненькие, у меня сынишка годовалый опух от голода!
— А у меня двое сынов сгинули в болотах Курляндии, а муж гниёт в окопах под Двинском, с кровью, пишет, кашляет.
— А ить нету Бога.
— Да ты что, холера, несёшь? Немедля окстись!
— Долой Бога!..
Василий слушал, и его голова пьянела страхом. Думал, неужели и в Сибири люди так же опустились — живут бедно, голодно, бесприютно, без пути? Но он верил, что в Сибири люди не могут и не должны жить скверно, потому что там никогда не жили плохо, — он это знал с младенчества, из рассказов родственников и учителей гимназии, он видел там вокруг сытую, размеренную, трудолюбивую жизнь. Что же случилось здесь, в России, в её столице? — не мог понять Василий, и верил и не верил в то, что происходило перед его глазами.
Вспомнил слова Любови Евстафьевны, которая часто повторяла: «Живи по совести, и тебе всё дастся». Он всматривался в женские лица с перекошенными губами, растерянными, но всё же зловатыми глазами и думал: «Живут ли эти люди по совести?» Но эта мысль смущала его, представлялась несправедливой, и он старался от неё отвязаться, однако она крепко прилипла и не отставала просто так.
Из толпы покатилось тяжёлое пение, тяжёлое, но оно стремительно нарастало:
— Вставай, проклятьем заклеймённый…
Пение разлилось широко, охватило несколько кварталов, а в голове Василия зачем-то застряли первые слова: проклятьем заклеймённые.
«Проклятьем заклеймённые… — назойливо билось в голове потрясённого Василия. Он раньше ни разу не слышал таких значительных и по сути чудовищно страшных слов. — Проклятьем заклеймённые… Проклятьем заклеймённые…» Василию были непонятны эти люди с их громогласной, переворачивающей нутро песней и решительными, отчаянно-лютыми устремлениями. После пережитых боевых ужасов ему представлялось, что гражданская, тем более городская жизнь — легка, проста, безопасна: работай день и ночь, старайся, укрепляй своё хозяйство, дом, молись и будь благосклонен к людям, — понимал и чувствовал Василий, деревенский парень. После мучений войны и ранения ему твёрдо представлялось, что весь мир так и должен жить, как его семья, его род, его село Погожее и город Иркутск — трудолюбиво, в чём-то и когда-то прижимисто, крепко. И вот он, молодой человек, явственно и выпукло увидел и убедился: люди большого столичного города — совсем не такие, как он.
Поздним вечером солдаты скучились на митинг, кричали, размахивая руками:
— Будя — навоевались!
— Верно сказал пулемётчик Федька — домой пора!
— Сызнова революция, братцы, а? Ну, чего молчите — революция али как?
— Яте, гусь лапчатый, и революцию и проституцию зараз дам!
— А я чиво? Моё дело маленькое, ваше благородие.
— Ваших благородиев ещё в десятом годе отменили, пень ты трухлявый, неуч! Пшёл отседова! Ну-ка, всем разойтись: чего уши развесили?
— Сам пшёл отседова, офицерский прихвостень… — слышал Охотников из сумерек неприятного для него — грязновато-синего — петроградского вечера. Дивился происходящему, верил и не верил, что и такое может быть.
Ушёл в конюшню, а не в казарму. Захватил с собой завёрнутую в полсть икону. Жадно вдохнул тёплого воздуха конюшни, напитанного запахом прелого сена, лошадиного пота, натруженной кожи сёдел и сбруи. Гладил сыроватые лошадиные морды, а они тянулись к нему, смотрел в большие блестящие вопрошающие и одновременно доверчивые глаза лошадей. Ни одного конюха не оказалось на месте: одни митинговали, а другие ушли в город. И понял Василий, что за весь день лошади ни разу не были поены и кормлены. Выругался, скинул шинель, засучил рукава гимнастёрки, взялся за вилы. Напоил лошадей, задал им овса и набросал в каждую клеть сена.
Присел на топчанок, не спеша развязал мешок, вынул икону. Добавил фитиля в керосинке, взглянул на лик. Не поверил. Склонился низко. Ещё ниже; открыл крышку киота. Да, не ошибся: у чернявой головки маленького Христа блистала хрустальная бесцветная слёзка. Но снова не поверил, сбегал в соседнюю куть за другой лампой, слегка подрагивающими руками зажёг фитиль. Всматривался в икону.
— Кто тута? — крикнул из потёмок дверного проёма высокий и строгий унтер Ильичёв. — Ты, что ли, Охотников? Немедля в роту: заступаем в караул!
— Что охранять? — хрипло и с неудовольствием в голосе отозвался Василий.
— Не твоего ума дело. Живо!
Спешно закутал икону, побежал за унтером. Оказалось, что полк самовольно покинуло много солдат, а из штаба поступило неумолимое, с угрозами распоряжение — выставить усиленную заставу на подступах к центру столицы. Унтеры всё-таки собрали полроты. Всю ночь Охотников простоял в карауле на заставе рядом с Невским проспектом — утром ожидался людской разлив. Весь центр был окружён военными, в основном солдатами Павловского, Литовского и Преображенского полков, конной полицией и донскими казачьими сотнями. Всюду полыхали костры: военный люд грелся, кипятил в котелках чай, безразлично и мрачно похрустывал сухарями и галетами. Было сыро, временами мерещилось, что идёт дождь, но это было не так, хотя под сапогами хлюпало. Со стороны Финского залива тянуло промозглым нудным ветром. В небе — ни звёздочки. Василию было так неуютно и одиноко, что порой, утягивая подбородок под шинель, начинал постанывать.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!