На берегу неба - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Я ощутил непонятную нежность. Она ожила в сердце тихо журчащим ключом. И тогда понял. Понял, откуда пришло решение. И почему я здесь.
Нет-нет, речь шла совсем не о том, чтобы отдать долг Блоку. Речь шла о признании в любви. Любви, которую в возрасте этих детей мы не умели еще даже чувствовать, не то что облекать в какую-то подобающую форму выражения вроде этого запоздалого сочинения…
Ее возраст всегда был тайной для меня. Тогда ей было лет пятьдесят с чем-нибудь. Шестьдесят? Она всегда казалась мне красивой. Необыкновенной. И выглядела моложе своих лет. Тонкая, чуть нервная, сотни стихов наизусть… Но замужем никогда не была. Говорили, что в юности у нее был возлюбленный, чья фамилия выбита на мраморной доске. Мы не знали какая. Он погиб осенью сорок первого, мальчишка…
Иногда она с глубоким чувством читала нам стихи поэтов-фронтовиков. Значит, хранила память о нем.
Мне виделась несправедливость в ее одинокой судьбе, но я не решался спросить, почему она не полюбила вновь. И если тот человек был так необыкновенен, что равного ему не встретилось за всю жизнь, – то что же это был за человек? Мне казалось тогда, что счастье может (и должно) быть всеохватным; я не мог представить себе, что ее одиночество – это залог осуществления ее Судьбы, судьбы учителя. Да и как можно было тогда – с юношеской убежденностью в том, что каждому человеку обязательно уготовано счастье, – понять, что жизнь творится из совсем другого материала, что талант чаще всего растет из боли…
Это, может быть, самые отчаянные строки Блока. Так понятна казалась эта невозможность отрешиться от собственной привязанности. Уже ни для кого не дорогой, никому уже не нужной. Невозможно, хотя она давно уже не та, и не с тобой, и всякое воспоминание о любви приносит лишь муку… Потому что есть древние вещи, тяготеющие над человеком, – рок, судьба. Приговоренность к любви… Или к одиночеству в любви, к какой-то ее отрешенной, недосягаемой полноте, в которой и являет себя настоящий Учитель…
Я прекрасно помню, как Инна Иосифовна в первый раз стала рассказывать нам о символистах, о Блоке, о Соловьеве, о Вечной Женственности, о традиции трубадуров и культе Прекрасной Дамы. Мне казалось, я хорошо понимаю. Культ Дамы Сердца – экстатическая возгонка сентиментальных чувств и – соловьиное щелканье на самозабвенном языке поэзии… Она прочла «Семь изгибов сокровенных». Сказала: вот стихотворение, написанное на языке символов, вы могли бы сказать, о чем в нем идет речь?
Те, кто мог бы сказать, только залыбились: гы-ы-ы…
Семь изгибов… Ясное дело…
Мы знали, о чем говорил Блок. Но не могли сказать об этом вслух.
Потом оказалось, что семь изгибов – это семь поворотов петербургских улиц, которыми она (Л.Д., Любаша) от своего дома ходила на какие-то курсы, семь раз поворачивая.
Я был такой тупой, что тогда так и не поверил…
Но спроси меня – между тем уроком и этим: что было?
Между ними пролегла вся моя жизнь.
И самое смешное, что невозможно об этом рассказать.
Меня понесло.
Вот сейчас, допустим, Инна Иосифовна укажет на меня: «Вот, посмотрите, этот человек на последней парте, он… ну, отстающий ученик. Очень отстал. На восемнадцать лет. И вот пришел к необходимости наверстать упущенное. Знаете, – скажет, – такое случается нечасто. Чтобы человек вообще пробовал что-то исправить там, в своем прошлом. Что-то переделать, досказать. Если хотите узнать что – спросите его о чем-нибудь…»
Конечно им, одетым в ослепительные доспехи будущего, наплевать на меня.
А если бы все же спросили?
Кто ты? Почему сейчас тут? Что хочешь досказать? Что прожил? Что видел? Был ли счастлив? Что там, впереди?
– Ребята, перед вами большая жизнь. Очень короткая. И прожить ее надо так…
У меня половина головы седая. Дочь третий год ходит в школу. Но они не поймут. Поэтому коротенько.
Счастье, счастье…
Самое страшное, что я испытывал в жизни – это желание убить человека. Это даже хуже, чем тонуть. Не буду рассказывать.
Счастье.
Зима, вьюга. Съемная квартира. И вдруг ты по сумме неизвестных, по тревожному биению крови в горле осознаешь, что к тебе неудержимо подступает любовь. Большая любовь, которая подобна отдаленному грозному рокоту, даже если он совсем-совсем еще далеко, как нарождающийся шторм.
Она уехала в другой город. Я надел белую рубашку, пиджак, взял с собой пряник, банку растворимого кофе и поехал на вокзал. Решил, что, если нам суждена любовь, билеты будут. Билеты были.
Наверное, я много успел в жизни. Организовал экспедицию. Написал книгу. Но разве дело в этом? Разве я был счастлив, закончив книгу? Нет. Я просто лежал, как рыба, отметавшая икру – обессиленная, умирающая. Я еще не знал тогда, закончив книгу, что не все наши отношения с нею исчерпаны, что они надолго, на всю жизнь, как с собственными детьми. Но все-таки счастье – это всегда какие-то мгновения. Купание после велосипедной прогулки. Солнце в осенней листве. Первое сваленное тобой дерево – и внезапное ощущение собственной мужской, настоящей силы. Или – сидишь у моря, перебираешь камешки… а время останавливается. Стихотворения похожи на счастье: в них слово, время, сгущаются до предела, не могут течь, переливаются в замкнутой форме… Может быть, хорошее стихотворение – это высшая из доступных нам, пишущим, форм счастья.
Отчаяние. Точно знаю, что это такое. Это когда мороз двадцать пять, болеет ребенок и на даче, которую мы снимаем, вдруг ломается система отопления и дом начинает выстывать, как гроб.
Еще у меня был друг, который уехал в Америку. Это была трагедия, когда он уехал. Мне было плохо оттого, что его нет. Он не прислал адреса. Может быть, захотел забыть всю прошлую жизнь и меня вместе с нею. Такое бывает… А потом он вернулся – совершенно другим человеком. Чужим. Даже смех стал другой. Не то чтобы неприятный, а просто – не его. И мы не общаемся больше. Даже не звоним друг другу, не поздравляем с днем рождения. Так что не знаю, что хуже – когда лучший друг уезжает или когда он умирает в тебе. И ты в нем умираешь… Да – друзья забывают, любимые женщины предают. В это невозможно поверить, когда тебе семнадцать, когда и дружба, и любовь – все в первый раз. Много позже понимаешь, что в жизни всегда есть друг, который никогда не предаст, и женщина, которая всегда будет любить тебя любого. При одном условии – что ты сам этого хочешь.
В общем, мне нечего было бы сказать этим детям. Если бы я говорил, я бы врал. Однажды, в середине 90-х, после долгого безденежья и – как бы это сказать? – полуголодного существования (голод – это родители наши знали, что такое; мы нет) я устроился на работу и не успел подписать документы в отделе кадров, как мне выдали три тысячи долларов. Одним куском. Сразу. Я положил их в нагрудный карман. В метро мне стало плохо. Я не хотел умирать. Не хотел, чтобы мои деньги достались работникам морга. Я достал валокордин, как чеку, выдернул зубами затычку-капельницу и отпил прямо из пузырька.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!