Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Огромная государственная пропагандистская машина заработала в полную силу, о чем вспоминал албанский писатель Измаил Кадаре, который в то время учился в Литинституте имени Горького. «Радио с пяти утра[601]до двенадцати ночи, телевидение, газеты, журналы, даже детские, были полны статей и нападок на писателя-ренегата».
Друг Пастернака Александр Гладков как-то в воскресенье зашел в парикмахерскую на Арбатской площади. По радио зачитывали статью Заславского. «Все слушали молча[602]— я бы сказал, в подавленном молчании. Только один болтливый рабочий начал говорить о том, сколько денег получит Пастернак, но никто не поддержал разговора. Я знал, что такая дешевая болтовня для Пастернака невыносимее всех официальных обвинений. Весь день я ходил очень подавленный, но молчание в парикмахерской меня подбодрило».
Пастернак пытался отшучиваться, но «на самом деле воспринимал все очень болезненно»[603]. В воскресенье к Пастернаку приехала дочь Ивинской Ирина вместе с двумя однокурсниками по Литинституту, молодыми поэтами Юрием Панкратовым и Иваном Харабаровым. Пастернак не очень обрадовался гостям и дал понять, что хочет остаться один. Он сказал, что готов «испить свою чашу страданий до конца». Трое молодых людей немного проводили его на прогулке. «Очень ощущалось одиночество Б. Л., переносимое им с огромным мужеством», — вспоминала дочь Ивинской. Панкратов прочитал строки из стихотворения Пастернака:
Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера — прощанья,
Пирушки наши — завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия.
Пастернак был явно растроган, но визит окончился ноткой разочарования. Панкратов и Харабаров объяснили, что на них давят и заставляют подписать письмо с осуждением. Они спрашивали у Пастернака, что им делать. «Ну что вы[604], — ответил Пастернак, — какое это имеет значение, пустая формальность — подпишите».
«И, выглянув в окно, увидел, что они побежали вприпрыжку, взявшись за руки, — позже рассказывал Пастернак Евтушенко. Их облегчение он воспринял как небольшое предательство. — Какая странная молодежь, какое странное поколение. В наше время так было не принято».
Другие бывшие друзья спешили отдалиться от опального поэта. Илья Сельвинский, который раньше называл Пастернака своим учителем[605], и сосед Пастернака критик Виктор Шкловский, узнав о Нобелевской премии, послали Пастернаку поздравительные телеграммы из Крыма, где проводили отпуск. Но вскоре, узнав об официальной реакции, Сельвинский написал Борису Леонидовичу: «…беру на себя смелость сказать Вам[606], что «игнорировать мнение партии», даже если Вы считаете его неправильным, в международных условиях настоящего момента равносильно удару по стране, в которой Вы живете».
Позже Сельвинский и Шкловский написали в редакцию местной ялтинской газеты, обвинив Пастернака в «подлом предательстве».
«Почему? Самое ужасное, что я уже не помню[607], — говорил Шкловский много лет спустя. — Время? Конечно, но мы время, я, миллионы таких, как я. Однажды все выплывет на свет: протоколы заседаний, письма тех лет, протоколы допросов, обвинения… все. И всю эту грязь пропитает запах страха».
Литературное сообщество было «охвачено тошнотворным, липким ужасом»[608], и это вело к почти безумному обвинению. Инквизиторские статьи стали непременной, ритуальной частью советской литературной системы, уходящей корнями во времена сталинизма. За ошибкой следовало коллективное осуждение. Ожидалось, что провинившийся писатель ответит покаянием и самокритикой, прежде чем его снова пригласят в лоно семьи. Многие писатели спешили «отметиться». Ими двигала потребность выжить в системе, которая могла с такой же легкостью обрушиться на них. Одни завидовали успеху Пастернака; другие мстили за его презрение к ним. А третьи искренне верили, что Пастернак — предатель. Масштаб нападок и в целом того внимания, какое привлекало к себе дело Пастернака, были беспрецедентны. Более того, Пастернак отказывался следовать проверенному временем сценарию.
Заседание правления Союза писателей СССР было назначено на полдень понедельника. Рано утром Пастернак приехал в столицу с сыном соседа, Вячеславом Ивановым, которого все называли «Кома». На квартире Ивинской Иванов, которого поддерживали Ольга и Ирина, уверял Пастернака, что ему не следует ходить на заседание, которое, скорее всего, превратится в расправу. Побледневший Пастернак плохо себя чувствовал; он согласился не ходить на заседание, но решил прислать письмо. Оно было написано карандашом в виде тезисов, и Пастернак в тексте извинялся за то, что письмо «не такое гладкое и убедительное, как ему бы хотелось». Помимо этого, он ни за что не просил прощения: «Я еще и сейчас[609], после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные «Доктору Живаго». Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания».
Пастернак описал свои попытки опубликовать книгу в Советском Союзе, просьбу к Фельтринелли отложить выход книги и свою тревогу, когда избранные цитаты из книги появились в западной прессе.
«Дармоедом в литературе я себя не считаю, — объявлял он своим коллегам. — Кое-что для нее, положа руку на сердце, сделал… думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчен, что был так слеп и заблуждался… ничто не может меня заставить признать эту почесть позором».
В заключение Пастернак писал: его коллеги могут сделать с ним что угодно; ни счастья, ни славы им это не прибавит.
Иванов на такси отвез письмо к началу заседания. Письмо у него взял «молодой человек с холодными глазами[610]исполнительного клерка». В вестибюле старого здания Союза писателей гудели голоса: писатели собирались на заседание в Белый зал. Все места были заняты, и писатели стояли вдоль стен. Зачитали письмо Пастернака[611]; его встретили «гневом и негодованием». В отчете Поликарпова для ЦК письмо названо «скандальным по своей наглости и цинизму».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!