Кислородный предел - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
— Это уж совсем по Фрейду.
— Это уж совсем по жизни.
— Какой ты все-таки непроходимый шовинист.
— Да, — согласился Нагибин, — я шовинист.
Мартын — на кухне, оснащенной, как космический корабль; из стеклянного шкафа — шлифованное металлизированное стекло — он достает большую упаковку овсяных хлопьев, из холодильника с корпусом из нержавеющей стали — стеклянную бутылку молока из Рузского района (какие-то ребята вознамерились создать уголок настоящей Швейцарии в России, — вот уж кто на самом деле соревнуется с Творцом, а отнюдь не Мартын с его скромными ножницами и убогим викрилом, — завезли в Подмосковье альпийских коров и продают их молоко по цене восемь долларов за бутылку). Включает телевизор: упрямый до бесстыдства «Укргаз», как и вечность назад, не спешит выплачивать долги «Газпрому»; премьер-министр России (Зоя называет его «утконосом», уверяя, что по зданию у них бродит электрик, что до крайности, до обмирания на него, «утконоса», похож) встречается с надутым от обиды президентом газовой империи; Уолл-стрит наводнен безработными брокерами, которые получают от государства пособие, едва ли не превосходящее их прежние оклады; в Менделеевске — бог ты мой, где это? — рабочие старейшего в России нефтехимического завода протестуют против массовых увольнений, став заложниками распри между старым и новым владельцами предприятия; во Франции — наводнение, на Суматре — землетрясение; операция «Литой свинец», проводимая спецчастями израильской армии против палестинских террористов, спустя миллиарды световых тысячелетий вступила в завершающую стадию. Мостовая в пятнах темной маслянистой крови, которая больше похожа на вытекший из опрокинутой бочки мазут; десятки палестинских террористов в возрасте от трех до восьмидесяти устлали смуглыми телами эту липкую мостовую, легли, расселись там, где им как будто разом внезапно скрутило живот, и стенают, как кошки в брачный период. Другие, бородатые и смуглые, живые, возносят к небесам гортанные проклятия, призывая на головы нечестивых евреев гнев своего всесильного Аллаха — литой, самодельный, изготовленный своими, палестинскими руками, ибо что-то Аллах не торопится, а их ненависть к израильтянам обжигает кишки, заставляя поспешить с несимметричным воздаянием; все это больше, по правде сказать, напоминает всеобщий экстаз на концерте какой-нибудь секты, когда прихожане всем скопом снопами вдруг валятся с ног, ослепленные явлением очередного мессии.
«Только что нам стало известно…» — сообщает, натянув дежурную маску взволнованности, дикторша. Грандиозный пожар в Дюссельдорфском аэропорту. Подозревают представителей малоизвестного подвида «Волков Джихада» и — с равной степенью обоснованности — местных курдов-сварщиков, работавших на металлическом решетчатом полу, откуда искры полетели вниз и угодили на тюки в багажном отделении. На экране — самолеты, которые не оторвались от взлетной полосы; бегущие мамаши с белокурыми детишками в добротных кенгуриных сумках; пожарные машины разбрызгивают пену, тринадцать человек погибло, сорок восемь доставлено в больницы, и это далеко не окончательные цифры; в отличие, от тех, с Земли обетованной, не видно признаков резни — ни крови, ни раненых, ни умирающих.
Жизнь на этой планетке, где любое событие касается непосредственно тебя, в этом мире, который уменьшился до размеров коммунальной квартиры, несносна. А не пошли бы вы на хер, соседи-современники. К чертям собачьим выключает телевизор и наливает в чашку только что сварившийся эспрессо. Снимает с полки «Dialogues and Dedication» тишайшего Сильвестрова; как ни странно, но к пластическому, живописному в искусстве Нагибин, в общем, равнодушен; конечно, понимает и воспринимает, но только в музыке для него по-настоящему дышит мировая душа: и сочинение, и звукоизвлечение ему, не допускавшему чудес, всегда казались чудом, и только звук — не слово — производил со всем телесным составом Нагибина мучительно-блаженные метаморфозы. Он и работает под музыку. Не потому, что ощущает (как можно было бы предположить и как предполагает Зоя) нечто общее между своими, как бы тоже музыкальными пальцами и идеально вымуштрованными борзыми пианиста — нет, это совершенно разные руки, и Мартыновы гораздо ближе к лапищам мастерового (эдакий гибрид между точными руками ювелира и граблями мясника). Нет, просто музыка свистит мимо ушей, как встречный поезд, не тяготит усилием опосредованного понимания: поступая в сознание воздухом, водой, музыка уже есть то, что она должна до тебя донести, или, как сказал Сильвестров, чью вторую сонату для фортепиано Мартын сейчас слушает: «Музыка есть пение мира о самом себе».
Когда он возвращается в спальню с дымящейся чашкой, византийка уже сидит на постели и потягивается, с комичным, полудетским тщанием выворачивая руки в ладонях; спит она нагишом, раздеваемая Мартыном, и сейчас от этого движения одеяло сваливается. Его всегда и с неслабеющей от повторения силой изумляло то полнейшее отсутствие стеснения, вернее, та естественная ладность, с которой она открывается.
Он привык, что многие женщины, узнав или с самого начала зная о его, нагибинском, ремесле, начинают стыдиться себя под его придирчивым и якобы избалованным взглядом, в котором им мерещится жестокость беспристрастного оценщика и операция как будто по сличению объекта с идеалом. Привык к скрещенным на груди рутам, сведенным коленям, сдвинутым ногам к обозначившимся остро позвонкам напряженной спины, к этим приступам ностальгии по панцирю, раковине, скорлупе, ко всем этим обреченным позам, принимать которые приличествует, скорее, облажавшимся в кровати мужикам — и, разумеется, не «до», а «после». Византийка же, и нагая, представала облитой броней собственной плоти, и при этом в ней не было несокрушимости моделей человека из рекламы «Dim» и «Wonderbra», зато в любом движении присутствовала беззастенчивость ребенка, который разгуливает нагишом в присутствии взрослых противоположного пола.
Нагибин ставит чашку на прикроватную тумбочку и, сбросив халат, ныряет к ней под одеяло. Ей нравится, когда ее целуют в закрытые глаза, и знает, что Мартыну нравится, что ей это нравится. Или наоборот. Неважно, кто начал, — одно от другого уже не отдерешь. Получать удовольствие она предпочитает утром, и Мартын с ней в этом заодно. Есть, конечно, своя прелесть и в ночных соитиях — по возвращении с работы домой, — когда усталость становится лучшим возбудителем и взаимное — оковы внешних обязательств сброшены — растворение воспринимается как заслуженная награда после праведно прожитого или хотя бы усердно отработанного дня. Утром зато есть что-то от ощущения себя новорожденными. И в конце концов, утренний жар в твоих чреслах в высшей степени естественен, причиндал сам собой наливается кровью, и какое же это счастье — всемогущество, торжество, когда твое желание сбывается немедленно и со страшной силой. Ты ребенок, царь и бог в одном лице — вот триада утреннего секса.
К тому ревностному отстаиванию приватного космоса, которым они сейчас занимаются, совсем не подходит убогий сексологический термин «предварительные ласки». Ну, вот и оставим убогое убогим. Предадимся безжалостной расточительности, беспощадному самоотречению, сотворению нового двухголового божества из никому не ведомого пантеона.
Лежа на спине, он в который раз пытается постичь природу Зоиной улыбки. Есть у нее манера, которая так нравится Мартыну, — сперва улыбаться одним углом рта, искривляя губы и почти беззвучно фыркая. И здесь сразу столько всего. Во-первых, она потешается — вот так, как сейчас, когда он глядит на нее слишком серьезно и, наверное, и в самом деле вдруг становится похожим на печальную, флегматично-умудренную собаку, как она говорит. Во-вторых, в этом легком, безусильном движении губ есть признательность, неподдельное уважение или, может быть, лучше сказать, уважительный интерес, ошеломляющая готовность иметь с тобой дело. В-третьих, и главных, ее улыбка — тот сигнал, которому всякий младенец обучен с рождения, когда он, не умея разговаривать, уже умеет получить родительской любви по максимуму. Когда он, ребенок, вот так улыбается, то притяжение к нему возрастает с самой страшной силой. Зоя этим секретом владеет: с одной стороны, вполне себе взрослое фырканье, обычная ухмылка мальчишки-сорванца, а с другой — беспримесное, беззастенчивое, доступное лишь детям вымогание любви.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!