Качели дыхания - Герта Мюллер
Шрифт:
Интервал:
Малые сокровища — это те, на которых значится: «Ты варишься тут».
Сокровища покрупнее — те, на которых значится: «Еще помнишь?»
Но самые лучшие сокровища — те, на которых будет значиться: «Ты был тут».
— ТЫ БЫЛ ТУТ должно значиться на сокровищах, — сказал Тур Прикулич.
Кадык под моим подбородком задвигался вверх и вниз, будто я проглотил собственный локоть. А парикмахер пробурчал:
— Но мы-то и сейчас тут. С пятого перескакиваем на десятое.
Тогда, в парикмахерской, я еще верил, что, если не умрешь тут, потом будет какое-то После. Ты уже будешь не в лагере, а на свободе — и даже, возможно, снова дома. Тогда и скажешь себе: ТЫ БЫЛ ТУТ. Но у нас ведь всё с пятого на десятое: тебе тоже доставалось немножко баламука, то есть заплутавшего счастья, и надо бы разобраться — где и как. И почему типы вроде Тура Прикулича потом, дома, говорят — хотя никто их за язык не тянет, — что они, дескать, в таком счастье вообще не нуждались.
Возможно, уже тогда кто-то из лагерников задумал убить — после освобождения — Тура Прикулича. Кто-то из тех, за кем ходил повсюду Ангел голода, а Тур Прикулич между тем на лагерном проспекте выгуливал свои ботинки, похожие на лакированные дамские сумочки. Когда было время «мешков с костями», этот кто-то, должно быть, бессчетное число раз — на проверке или в карцере — прокручивал в голове, как он раскроит Туру Прикуличу череп. Или он думал об этом, когда, по шею в снегу, расчищал железнодорожную колею; или — когда работал на яме, по шею в угле, или — в песчаном карьере, или — в цементной банке. А может, он поклялся отомстить, когда в бараке лежал без сна на нарах, под желтой казенной лампочкой. Может, замыслил убийство даже в тот самый день, когда Тур Прикулич, обводя парикмахерскую своим маслянистым взглядом, разглагольствовал о сокровищах. Или в тот миг, когда Тур спросил у меня в зеркале: «Ну как там у вас в подвале?» Или — когда я ответил ему: «Уютно. Что ни смена — произведение искусства». Может, и это убийство — с засунутым в рот галстуком и топором, оставленным на животе убитого, — следует считать запоздалым произведением искусства.
Теперь-то я знаю, что на моих сокровищах значится: Я ТУТ ОСТАЮСЬ. Что лагерь отпустил меня домой только для того, чтобы создать дистанцию между нами: она нужна ему, чтобы он мог разрастаться в моей голове. Со времени возвращения домой на моих сокровищах уже не значится ни Я ТУТ ОСТАЮСЬ, ни ТЫ БЫЛ ТУТ. На них стоит: ОТСЮДА МНЕ НЕ УЙТИ. Лагерь все больше распространяется от левой височной доли к правой. Стало быть, весь мой череп следует рассматривать как некую территорию — как лагерную территорию. От этого никак не защититься — ни молчанием, ни рассказыванием. В том и другом случае не обойтись без преувеличений, но ТЫ БЫЛ ТУТ не подходит ни к одному. Подходящего мерила, правда, все равно нет.
А вот сокровища есть, и в этом Тур Прикулич был прав. Мое возвращение — увечное, постоянно благодарное счастье: волчок выживания, готовый кружиться ради всякого дерьма. И этот волчок держит меня в руках — как и все прочие мои сокровища, которые мне не по силам, но и отделаться от них я не в силах. Уже больше шестидесяти лет я пользуюсь этими сокровищами. Они — слабосильные и назойливые, интимные и отвратительные, забывчивые и злопамятные, затасканные и новые. Они — дар Артура Прикулича и в то же время неотделимы от меня. Перечисляя их, я будто вязну в трясине.
Моя гордая подчиненность.
Мои ужасающие желания с кляпом во рту.
Моя досадная поспешность: я сразу перескакиваю с нуля на максимум.
Моя назло-податливость: я готов признать правоту каждого, чтобы потом его этой правотой укорить.
Мой запинающийся оппортунизм.
Моя вежливая жадность.
Моя тусклая зависть по отношению к людям, которые знают, чего они хотят от жизни. Это чувство похоже на свалявшуюся шерсть: оно не греющее и кучерявое.
Моя несгибаемая исчерпанность: снаружи я испытываю давление, а внутри пуст — с тех пор как мне больше не приходится голодать.
Моя зияющая незащищенность с флангов: стоит мне замкнуться в себе, и я начинаю расползаться по швам.
Мои неуклюжие вечера, когда время вместе со мной буксует посреди мебели.
Моя принципиальная ненадежность. Я очень нуждаюсь в человеческой близости, но себя никому не отдам. И умею оттолкнуть человека, одарив его шелковой улыбкой. После знакомства с Ангелом голода я не допускаю, чтобы кто-то мною завладел.
Самое обременительное из моих сокровищ — постоянная потребность в работе. Это изнанка принудительной работы в лагере и спасительного обмена. Во мне сидит Добровольная Принудиловка — родственница Ангела голода. Она знает, как выдрессировать все другие сокровища. Забравшись в мозги, она околдовывает меня: я работаю непрерывно, потому что боюсь свободы.
Из моей комнаты в Граце видно башню с часами на горе Шлосберг. У окна стоит кульман, а на письменном столе лежит, как линялая скатерть, мой новый строительный план.
Он пыльный, как лето за окном, на улицах. Когда я смотрю на него, он не может меня вспомнить. С этой весны перед моим домом ежедневно прогуливается мужчина с короткошерстным белым псом и невероятно тонкой черной тростью, у которой вместо рукояти лишь легкий изгиб, так что трость похожа на увеличенную ванильную палочку. Будь у меня такое желание, я мог бы поздороваться с этим человеком и сказать, что его собака похожа на белую свинью, на которой моя тоска по дому когда-то скакала в небе. Но, в сущности, я предпочел бы поговорить с самим псом. Было бы неплохо, если бы этот пес хоть раз вышел на прогулку без хозяина, один или с ванильной тростью. Когда-нибудь, может, так и получится. Я ведь не собираюсь переезжать, и улица будет на том же месте, и лето еще не скоро закончится. Подожду. Время у меня есть.
Больше всего я люблю сидеть за своим пластмассовым белым столом: он квадратный, метр на метр. Когда часы на башне бьют половину третьего, в комнату проникают солнечные лучи. Тогда тень от моего стола становится патефонным чемоданом. Он играет мне песню про вороний глаз или плиссированно танцуемую «Палому». Я хватаю с дивана подушку и танцую к своему неуклюжему вечеру.
Но бывают у меня и другие партнеры.
Мне уже случалось танцевать с чайником.
С сахарницей.
С коробкой из-под печенья.
С телефоном.
С будильником.
С пепельницей.
С ключом.
Мой самый маленький партнер — оторвавшаяся от пальто пуговица.
Неправда.
Однажды я нашел под белым столом запылившуюся изюмину. И танцевал с нею. А после — съел. Тогда во мне открылась какая-то даль.
Летом 1944 года, когда Красная армия продвинулась уже в глубь Румынии, был арестован и казнен румынский диктатор Антонеску. Румыния капитулировала и совершенно неожиданно объявила войну своему недавнему союзнику — нацистской Германии. В январе 1945 года советский генерал Виноградов[42]передал румынскому правительству требование Сталина: живущие в Румынии немцы должны в СССР «восстанавливать разрушенное войной народное хозяйство». Все мужчины и женщины в возрасте от семнадцати до сорока пяти лет были депортированы в советские трудовые лагеря на принудительные работы.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!