Ванька Каин - Анатолий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Так и были втроём месяц, три, пять, и никто не чувствовал себя несчастным.
Отец и мать Федосьи церковно отреклись от своей ереси, прокляли её и покаялись перед Всевышним — и были прощены и отпущены. Федосья стала их навещать.
А поздней осенью в Санкт-Петербурге схватили наконец юрода Андреюшку и капитана Смурыгина, заточили в Петропавловскую крепость, и розыск начала сама Тайная канцелярия. Три месяца занималась, а мастера там по этой части были высшей пробы, и всё-таки так ничего и не добились: немтырь и юрод так и остался немтырем и юродом — ни слова от него не услышали, — а капитан как отрицал какую-либо причастность к какой-либо секте, так и отрицал.
И их привезли в Москву. И если бы не Федосья, может быть, и в Москве ничего не добились бы.
Иван был при начале допросов, видел, как Андреюшка вперил в спрашивающих огромные жгучие глазищи, полные дикой муки и растерянности от желания понять, о чём его спрашивают, чего хотят. Жилистое, жёсткое, заросшее щетиной лицо его всё перекосилось, его сводило судорогой, на ресницах заблистали слёзы, и жилистыми руками он засучил, закрутил от дикого волнения и непонимания человеческой речи. Ну не понимал он её, никак не понимал, и безумно страдал от этого этот юрод, даже замычал, заскулил, да с волчьим подвывом от безысходности, от которого у трусливых, наверное, и мороз бы пополз по коже. Но тут видели, слышали и не такое и продолжали спрашивать и с плетьми, а потом вешали его на виску, на дыбу то есть. Но он или жутко дёргался-корёжился, брызгая с посинелых губ белой пеной, или застывал, ничего вроде не видя и не слыша и даже не моргая и не вздрагивая, когда его голую спину или грудь обжигал кнут и на них вспухали багровые рубцы. А то в глазах появлялась озабоченность, глубокое раздумье, и он непрестанно быстро-быстро крестился и торопливо непрерывно мыкал, точно что-то горячо говорил, но не им, не спрашивающим, а никому — в пустоту. В себя не пришёл ни разу, хотя ему устраивали очные ставки почти со всеми членами его секты, кроме Федосьи, и они все как один в лицо ему говорили, кто были он и они, и чем занимались, какие сборища устраивали, какие радения, какие слова-проповеди он говорил, и что иное делали.
Но он всё равно ничего не понимал, и даже у Ивана как-то закралось сомнение: а уж не стронулся ли он в самом деле — нельзя же так представляться-то?
Однако поглядел как следует и на Смурыгина и понял, каковы они оба, — даже зауважал маленько. Того грели кнутом и кошками, и тянули на дыбе, и жгли железом даже больше юрода, но он твердил, что столкнулся с ним лишь в Петербурге, пожалел и привёл к себе на квартиру, чтобы обогреть и куда — либо приютить, пристроить, ибо с детства жалеет всех немощных и обиженных, сердце кровью обливается. И даже не знает, есть ли у него какое имя, — ни слова ведь не говорит.
Был ли в Москве? — спрашивали Смурыгина. Да, конечно, не раз. В дому купецкой жены Федосьи Иевлевой? Нет, не был. В глаза таковой не видывал. И дома такого не видывал. За Сухаревой? Нет. Нет. Вот крест! Сапожникова? Фроловых? Княжну Хованскую? Да что вы, ей-богу! Нет и нет! Понятия не имеет про таких. Сборища?? Богопротивные сборища?! Да вы что?! Побойтесь Бога! Я ж офицер!..
Смурыгин был тощ, высок, с узким, чуть щербатым лицом, с узкими степными глазками, и такой же, как Андреюшка, жилистый и жёсткий.
Наконец позвали Федосью. Андреюшка и Смурыгин висели на висках, уже измученные, тянутые, битые в этот день, и Иван не столько уследил, сколько почуял всем существом своим, как они оба страшно внутренне напряглись, поражённые её видом, её ярким цветением. Явно меньше всего ожидали такого. А она ещё и не сразу села, а нарочно покрасовалась, поплавала лебёдушкой вроде перед комиссией, которая всегда в открытую любовалась ею, а на самом-то деле, как понял Иван, перед ними, перед висящими и кровоточащими. Видно, шибко хорошо их знала — била куда нужно.
«Вот баба!»
А сев и немного ещё слегка покрасовавшись, повглядывалась в полутьме подземелья в одного и в другого, уставилась потом в одного Андреюшку, и взгляд её становился всё презрительней и презрительней.
— Что скажешь, Федосья Яковлевна? — спросил председательствующий. — Знаешь их?
— Можно сначала им скажу?
— Скажи.
Громко и с болью сказала:
— Э-э-эх-х! Андреюшка! Мы как тебя чтили-то! Как верили! Как я любила-то тебя! А ты, оказывается... трус!
И, повернувшись к председателю, повторила:
— Он просто трус!
А на Смурыгина лишь махала рукой:
— А этот... дуб!
И, помолчав, ещё:
— Я одна знаю: одни называют Андреюшку по рождению Андрияном Петровым, а на самом-то деле он Андрей Иванов по фамилии Селиванов, крестьянин Севского уезда сельца Брасова... Спрашивайте дальше.
Но тут юрод вдруг длинно-длинно и громко выдохнул воздух, крепко надолго зажмурился, потом глянул с дыбы на всех совершенно ясным взглядом и удивительно густым, рокочущим голосом сказал:
— Сымите! Буду говорить!
И стал говорить, и голос его был завораживающе красив, с какой-то колдовской глубиной, и Иван вмиг представил себе, когда он на радениях-то перед и после верчения, особенно после, что-нибудь да вещал остальным таким вот укачивающим завораживающим голосом. Вон комиссия, и та примолкла как заколдованная, а что с радельщиками-то творилось!
Андрей Иванов Селиванов признавал все: что сам себя называл Христом и заставлял почитать себя как Христа, что апостолами у него были Смурыгин и Сапожников, что никогда не был юродом, только представлялся, чтобы лучше верили в его озарения и пророчества, и немтырем для того же представлялся, что сожительствовал со своими согласницами, и не с одной, что лечил людей, изгонял бесов, что умеет это делать, может показать, если у кого есть нужда.
Смурыгин же упорствовал и дальше, с ним возились ещё чуть ли не год.
Основные дела, в которых участвовала Федосья, к концу лета завершились, и она стала ему не нужна. И комиссии не нужна, и приказу. Виделись теперь только у него дома и очень помалу, потому что Иван подобрался и к главным раскольщикам, зарегистрированным в учреждённой ещё Петром Первым Раскольничьей канцелярии. Исправно платившим все назначенные двойные оклады и соблюдавшим многие иные установления эта канцелярия давала разрешения жить открыто, заниматься торговлей и промышленностью и совершать свои обряды открыто; половцы заимели в Москве свою церковь, а беспоповцы могли отправлять службы в домах. Но под угрозой жесточайших наказаний ни те, ни другие ни под каким видом не должны были проповедовать, распространять раскол — улавливать новые души.
Так вот в этой-то канцелярии служили «два длинных», как он их прозвал, — Фёдор Парыгин и Тарас Фёдоров. Высокие, одинаково тощие, обоим по тридцать семь лет, бессемейные, крепко дружившие, только Парыгин был тёмно-русый, длинноносый и бледный, а Фёдоров — розовощёкий, курносый и белёсый. Когда-то они сами раскольничали, обретались в Олонецких и Уральских краях, потом церковно покаялись и вот служили в Раскольничьей канцелярии, ибо знали по расколам очень много, все разности и толки, и людей знали много в разных краях. Иван потому на них вышел, что прослышал про Олонецкие места — до Каргополя рукой подать, может, бывали. Но оказалось, что как раз там-то и не бывали, но зато тоже порассказали ему про северные иконы, как их там много самого древнего письма, и что именно раскольники сейчас стараются прибрать их к рукам, «спасти от Антихриста», для чего даже посылают туда нарочных собирать их, скупать, выпрашивать, выменивать — как доведётся, — и свозить в назначенные места, к определённым людям. Бывает, большие деньги за самые стародавние платят. Всё тайно, конечно.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!