Скверный глобус - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Де Голлю пришлось себя отдавать не только одному Резистансу, не только сплочению макизаров — ему досталась неблагодарная, но неизбежная конфронтация с двумя неожиданными соперниками. Сперва это был адмирал Дарлан, спустя краткий срок — генерал Жиро. Первый был человеком без чести и потому — весьма опасен, второй, хотя и храбр — бесцветен.
Тот и другой явились на сцене, ибо де Голль внушал опасения. Прежде всего — Белому дому. Неясно было, чем обернется его вызывающая независимость — «дурной характер», так называл он это малоудобное свойство. Не раз и не два я вспоминал угрюмую шутку за обедом, в Париже, в китайском ресторане.
Рузвельту пришлось отступить. Сначала мой Гиз устранил Дарлана. Потом и Жиро сошел с арены — военное мужество нам доступней, чем политическая голгофа.
Я дрался до мая сорок первого против фельдмаршала Эрвина Роммеля, прозванного «лисом пустыни». Однако и я — за столько-то лет — не был в ней розовым новичком. И через год мне удалось вывести две свои дивизии из окружения — мы уцелели. Я знал пустыню, оттенки цвета и смену запахов, знал ее норов, я научился в ней выживать.
Когда Шикльгрубер рванулся на Сталина, рассчитывая опередить его, я понял, что Франция спасена. Провинциал из Браунау должен готовиться к концу.
Демон Сталина оказался сильнее. Во власти его была страна, однажды распятая и провисевшая тысячу лет на своем кресте. Она не только давно привыкла, она еще умела страдать. Это стоическое страдание создало своеобразный мир, никем не постигнутый, необъясненный, по-своему даже неуязвимый. Вобравший в себя две части планеты. При этом приумноженье пространства было его неизменной целью.
Однако в военное лихолетье долготерпение помогло. Сосо не считал своих убитых. Даже в последний час войны, когда уже не было необходимости уйти, умереть в полушаге от счастья, от возвращения, от любви. Свершилось — Москва вошла в Берлин.
Отчетливо помню, как Алексей назвал страданье «позором мира». Тот случай, когда я с ним мысленно спорил. Несчастье! Проклятье! Но — не позор.
И все-таки мой отец был прав. Пусть даже он говорил о мире, зато писал для своих соплеменников и думал, когда писал, о них. О них терзался, за них страшился. Боялся, что страдание станет не только образом жизни — нормой! Проникнет в их клеточную ткань, навеки войдет в состав их крови. И не возвысит — наоборот! Лишь сделает глухими к беде. Сначала — к своей. Потом — к чужой.
Давно уже я оставил Россию, но, видимо, давняя связь крепка. Я то и дело к ней обращался все еще незажившей частью своей души, и тайная боль, похоже, осталась неисцеленной. Мне все еще хочется разгадать, чем вызвано смутное ощущение так прочно связанной с ней угрозы? Что это — призрак, самовнушение, всеобщее помраченье умов?
Казалось бы, у этого странного, необозримого материка есть не решенная им забота — освоить и возделать просторы, дарованные ему историей. Нет, в самом деле, есть чем заняться столь неуживчивой государственности. Дать наконец своим стойким гражданам достойное их существование! К чему этот жгучий зов расширения? И неизбывная подозрительность, неуходящее недоверие ко всем, кто живет вовне и внутри? Пожалуй даже, что к собственным подданным они особенно велики. Страна то стихающей, то оживающей тысячелетней гражданской войны.
Но еще больше меня сокрушала ее мазохическая наклонность к самодержавной тирании. Мне чудилось, что мое отечество будто выращивает себе деспота, который однажды его насилует. Это ведь надо так исхитриться, чтобы найти в закавказском городе собственного своего палача! И что убийственнее всего — палачество сойдет ему с рук. Настанут заветные майские дни, и эта беспамятная империя восторженно простит триумфатору и отнятые умерщвленные жизни, и арестованную судьбу, и свое собственное унижение, и мою глупую бедную Лизу.
Все эти думы являлись нежданно и так же стремительно уходили. В те жаркие годы до них ли было!
Военное счастье непостоянно. К исходу сорок второго года мне стало окончательно ясно — у гуннов увядает азарт.
Случились и важные перемены в течение собственного сюжета. Я вновь из солдата стал дипломатом — в который уже раз совершал это привычное превращение. Мой Гиз бесповоротно уверовал в мои политические таланты. Я был отправлен в Южную Африку к фельдмаршалу Смэтсу — мне предстояло договориться с ним об оружии. Нашей «Сражающейся Франции», в сущности, нечем было сражаться — держали нас на голодном пайке.
Я с нескрываемым интересом разглядывал престарелого бура, с нежданным волнением вспоминал свою нижегородскую юность. Как мы за них переживали! Гордое племя переселенцев, вставшее на пути Британии. «Трансвааль, Трансвааль, страна моя…» С ума сводили слова и мелодия.
О, Господи, прошло сорок лет, куда все делось, где эти страсти? Теперь предо мною стоял друг Черчилля, который тогда был его врагом. Время примиряет нас с прошлым, чтоб ненависти хватило на будущее.
Де Голль не зря на меня понадеялся. Поездка в Преторию удалась. Я вызвал у старика симпатию. Он согласился помочь оружием. При этом — по терпимой цене. Из уважения к нашей бедности.
В апреле произошло событие бесспорно важное для меня — я был произведен в генералы. Франция наконец расщедрилась и начала отдавать долги. А через месяц Гиз Лотарингский вновь предложил мне собрать чемоданы — на сей раз мой путь лежал в Китай. К исходу года я стал послом.
Столицей тогда был город Чунцин. Своим положением он был обязан тому, что японцы были в Нанкине, были в Пекине, в Шанхае, в Кантоне. Я привязался к этому городу, разбросанному на двух берегах. На левом проходила правительственная строго официальная жизнь, на правом — в низкорослых домишках текла неизменная, многовековая, неспешная, как река Чанцзянь. Я привязался и к тем, кто жил в этих неприхотливых постройках, доставшихся от дедов и прадедов. Я понимал, что все они знают, быть может, самое сокровенное о сути нашего бытия, к несчастью, недоступное мне.
Весь век свой я пришпоривал дни, весь век страшился отдать потоку хотя бы одну свою минуту, стремился наполнить и начинить пламенем, порохом и страстью каждый принадлежащий мне миг. И вот я увидел иных людей, не предъявляющих жизни счёта, понявших, что они только видимые, естественные частицы времени. Что их назначение не отделить себя от мерного течения вод, напротив — каждый рожден быть каплей, которая образует реку. Что надо стать камешком стены, лечь комом глины в фундамент дома.
Я знал, что мне это не дано, я попросту не способен так чувствовать, вовек не испытаю я радости от приобщения к некой целостности и не постигну тайны покоя. Я обречен жить сам по себе, так же, как весь мой род на земле, всегда отстаивавший свой путь и тем осудивший себя на изгойство. Мой младший брат так рано погиб не от болезни, не от «испанки», он был подточен собственной ложью: требовал абсолютного равенства и рвался в президенты, в вожди. Это должно было скверно кончиться. Я думал не без тайной отрады, что пусть мои дни были столь же страстны — горячечны, огненны, нетерпеливы, — но я не монашествовал напоказ, я избежал соблазна аскезы, тем более, не похвалялся ею. Не прятал своего естества, нисколько его не подавляя. Я был собой, и я еще жив — награда за то, что отверг притворство.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!