Рудник. Сибирские хроники - Мария Бушуева
Шрифт:
Интервал:
– Ну, сами понимаете, не мне, медику, верить в призраки. Но история, даже ежели это обычный мещанский оговор, несомненно интересна как иллюстрация человеческой психологии.
– Особенно для писателей! – засмеялась Наталья. И тут же, погрустнев, добавила: – Только Николая Бударина она бы не заинтересовала: он писатель-реалист.
– Вы не правы, – возразил Паскевич. – Бударин бы пропустил историю о призраке, но показал жестокость бывшего польского шляхтича… Вполне революционный сюжет.
Краус, испытывающий чувство вины перед Будариным, которого не сумел проводить в последний путь, решил прочитать его рассказы в тот же вечер.
* * *
Эльза уже спала.
Роза Борисовна Шрихтер, крупноносая и грузная, внизу гремела посудой: в связи с отъездом единственного сына на фронт она невзлюбила Крауса, и, возможно, действительно за его чисто немецкую фамилию (Эльза была в чем-то права) – и, он не сомневался, домовладелица создавала шум в этот поздний час намеренно. Впрочем, мадам Шрихтер и сама была не Ивановой, потому могла просто справедливо негодовать, что ее мальчик ушел под пули, заявив ей: «Не могу сидеть дома, когда идет война и видишь все ее ужасы», а двадцатипятилетний ее жилец и не думает отправляться воевать.
Вернуться в Иркутск? Но Эльза изведет его мать! Впрочем, можно ведь и там снимать квартиру. Но была теперь и еще одна преграда в его душе для возвращения в Иркутск…
Внизу заскрипела дверь, потом погасла керосиновая лампа в кухне, отбрасывавшая причудливые пятна на кусты в палисаднике, – Краус по этим отсветам всегда определял, улеглась ли домохозяйка. Когда она засыпала, точно исчезало какое-то тяжелое невидимое полотно, покрывавшее весь дом, становилось вольнее дышать и, что странно, даже дыхание спящей Эльзы делалось легким и едва слышным. Отец рассказывал, что, в отличие от материалиста Паскевича, его близко знакомый врач Оглушко стал в конце жизни весьма интересоваться магнетизмом, непонятными психическими феноменами и передачей мыслей на расстоянии… Возможно, душа мадам Шрихтер отправляется во сне из красноярского дома на родину предков в забытое местечко Могилевской губернии, откуда выдворили за какие-то мелкие махинации ее отца, ставшего в Красноярске уважаемым часовщиком и, почивши, удостоенного проникновенного некролога в местной газете. Прошлое человека в Сибири никогда не определяло отношения к нему: судили о нем лишь по его сибирским делам. Да и к национальности относились иначе, чем в России: любой, пожив здесь лет пять, становился сибиряком, и его корнями никто не интересовался. Только война вдруг вызвала настороженность к носителям немецких фамилий, которых здесь немало: через дорогу дом Бергов, недалеко от них Гроссы… Да нет, мадам Шрихтер и в самом деле просто негодует, что Андрей здесь, а ее сын – на фронте. Ведь до его отъезда на фронт домовладелица была к Краусам очень расположена, даже не выказывала недовольства, если им не удавалось заплатить за квартиру в срок. И тогда еще невидимое полотно ее тяжелых беспокойных мыслей не окутывало дом. Верно говорил отец: «Философия обычного обывателя есть всего лишь отношение его к миру и к людям, обусловленное исключительно его личным опытом и посредством стороннего знания о сем опыте определяемое».
Вот Бударин явно не был заурядным человеком: вырос в благополучной семье станичного грамотного казака, Наташа успела рассказать Андрею семейную историю Бударина еще в прошлый раз – ей оказалось с ним по дороге. Родной дядя его по матери был казаком-дворянином, сам Николай учился на математическом факультете Петербургского университета, брат-есаул выбрал извечное казачье поприще… Заставил Николая Бударина стать большевиком несомненно не личный опыт, а привлекшая его революционная идея. Ее усилило витающее в воздухе общее недовольство одряхлевшим русским царизмом, спустившее в народ, пьяно распевающий про царицу и Распутина гнусные частушки. Впрочем, частушки могли сочинять и революционеры. А некоторые идеи распространяются как инфлюэнция. И столь же заразны. Но… власть в России действительно уже не соответствует времени.
Он открыл одну из тетрадей Бударина. На первой странице не было заголовка, видимо, начало повести или рассказа не здесь; а часть текста была написана карандашом, оттого чуть стерлась.
«Кого называют основателем Петербурга, победителем шведов, учредителем русского флота, просветителем России?»
* * *
«Наступила оттепель…
На этой дороге мне знакома каждая впадинка, каждая проталина…»
* * *
«Взяли ее от Панаевских. Девка молодая, девчонка совсем, понятия какие, а тут анжинеры.
(Какие-то слова и даже фразы он не смог разобрать и, читая, пропускал…)
И они напоили ее, раздели, что называется. Тьфу! Всю ночь. А ведь ей что синичке. На ладонь поднять можно. Два борова.
– Ну и что же?
– Что да что – и загубили жисть.
– Убили?
– Что там убили, образованный народ. Сама убилась.
…
– Что же поделаешь? Они забрали силу.
– Тоже судья, купленный им. А если бы нашему брату, о-го-го и не пикнули бы…»
Нет, похоже, в этой тетради черновик. Бударин был уже в таком состоянии, что мог случайно передать Наташе не те записи. Он открыл другую тетрадь:
«Звонили ко всенощной. Сначала в Воскресенском соборе ударили в большой стопудовый колокол, и вздрогнули черные кедры в церковной ограде, посыпались гроздья узорчатого снега, и далеко за молчаливой рекой в волнах темной тайги утонул протяжный вздох могучаго великана. Спеша откликнуться, заволновался звонарь на колокольне Успения, потом присоединился надтреснутый бас большого колокола Троицы…»
«Как огромные птицы со звенящими крыльями, стаями проносились над крышей тягучие звоны; слышно было, как реяли они около домовой трубы и глухо стучались в закрытые ставнями окна…»
«Затихал, медленно умирая, вечерний звон…»
На основании Высочайшего повеления 9 января 1874 года Викентию Краусу были возвращены права прежнего состояния, удачно подоспевшие бумаги подтвердили его дворянство – за годы бумажной волокиты то ли границы губерний слегка поменялись, то ли вышел какой приказ, но теперь он был приписан к дворянам Каменец-Подольска.
Но еще ранее обязаны были применить к нему высочайшее повеление Закона от 17 мая 1871 года пункт первый: помилование как осуждённому несовершеннолетним, восстановление в прежних правах состояния, прощение со снятием полицейского надзора и разрешение на поступление в государственную службу, – ведь в 1863 году ему было только девятнадцать. Но и на этот раз все застопорила волокита хитрой российской бюрократической машины, поставившая под сомнение возможность распространения сего закона на ссыльного вследствие того, что в марте 1864 года ему исполнилось двадцать лет. И, хотя это было явное нарушение, доказать его Краус и не брался: уже опытные в этих делах Романовский и Сокольский сразу объяснили ему бессмысленность борьбы: решить вопрос могла только отсутствующая у ссыльного крупная сумма, то есть взятка, и привели в пример Яна Черского, который, проходя кандальной дорогой через Тобольск, откупился пятью золотыми монетами, которые мать зашила ему в подкладку пальто, от Благовещенска и попал в Омск: оборачиваясь своей ржавой стороной к просителям, механика споро и ловко служила своим чиновникам.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!