Русская рулетка - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
На этот раз оборванец поверил Брину, стремительно вознёсся по каменной стенке вверх, перемахнул через решётку, и не успел Брин отдать ему магазинную редкость, как Тамаев присел, словно бы для прыжка, и охнул:
— Парень, а ведь я тебя знаю, — поймал острый колючий взгляд оборванца и окончательно уверовал в то, что знает его. — Ты, парень, из Финляндии, верно?
Оборванец сделал несколько шагов назад, проговорил простуженно, гнусаво:
— Ошибаешься, дядя!
— Не-а, не ошибаюсь! Тебя Мишкой зовут?
Ничто не изменилось в лице беспризорника, только глаза стремительно сузились, обратились в недоверчивые чёрные щелки, и оборванец отрицательно мотнул головой:
— Нет, дядя, не Мишкой. Ошибаешься! — отступил ещё на несколько шагов.
— Ну, как же, как же! — боцман сделал шаг к оборванцу, протянул к нему руку, но не достал. — Тебя ещё мы угольной яме нашли. Было дело? А Красков над тобою опекунство взял, усыновил, помнишь? Было дело?
— Не было, не было, не было, — оборванец быстро-быстро замотал головой, сгорбился, худенькое некормленое тело его тряхнуло, будто от удара током, он развернулся и побежал по набережной прочь.
— К-куда? Стой! — закричал боцман, кинулся было вслед за оборванцем, но оскользнулся и еле-еле устоял на ногах. — Тьфу, малахольный! Понимаешь, пацана в бункерной яме нашли, усыновили, обогрели, одели, обули, накормили, а когда сюда уходили — под присмотром оставили. А он, видать, дёру из Финляндии дал.
— Дёру?
— Да, — перегнувшись через перила, боцман глянул под мост. — И удочку свою малахольный оставил.
— Перепугался. Здорово перепугался, — тихо, словно бы прислушиваясь к чему-то, произнёс Брин. — Удочка — самая главная его ценность. Бросил удочку. И крючок не взял. Ты прав, Тамаич, есть в нём что-то малахольное.
— И я говорю — малахольный! Тьфу! — боцман растёр плевок ногой, подкрутил усы, давая понять, что пора прощаться, старый дружок понял его точно так же. — Саня, встречаемся в четверг! Пароль запомнил? Приходи, о деле поговорим, о хорошем деле! — Тамаев хлопнул Брина ладонью по плечу, тот чуть не присел, и не оглядываясь, двинулся вдоль канала.
Удочка оборванца осталась сиротливо лежать на камнях. Брин аккуратно смотал её, оглядел крючок-самоделку, зацепил остриём за мякоть черёмухового удилища, пристроил так, чтобы удочку с набережной не было видно. Оборванца было жаль. Посмотрев Тамаеву вслед, произнёс коротко:
— Ну и с-сука же ты!
Тамаев долго соображал, сказать своим, что видал красковского паренька, или не говорить — что-то удерживало его, вызывало неприятное ощущение, потом решил: надо всё-таки сказать. И дело было не в том, что Тамаев боялся покойника Краскова — плевать, какого мнения тот будет о нём, не в том, что Сорока, которому Красков завещал своего огольца, станет кривить рот — на это вдвойне плевать: а вдруг молчание заденет других?
— Ты это… ты это, — сказал он, подозвав к себе Сороку, — не знаю, точно или нет, но мне кажется, я видел красковского оборвыша.
— Мишку?
— Он отрицал, что его зовут Мишкой. Я и так выпытывал, и эдак… Паренёк-кремень, что ни спрашивай у него — ни на что ответа нет.
— Где видел Мишку, боцман?
— Я не утверждаю, что это он, я говорю — больно похож.
— Скажи, где видел его, боцман? Сердюк-то ушёл в Финляндию, он обязательно постарается, ведь должен привести его. Придёт ни с чем.
— Когда придёт, узнаем, что ни с чем, тогда и займёшься поисками. А пока сиди, не рыпайся. Оборвыш — это иголка в скирде сена, как найти?
— И всё равно, боцман, найти его надо.
— И засыпаться! Це-це-це-це!
— Постараюсь, чтобы этого не было.
Сердюк пришёл ни с чем — притащил листовки, инструкции, письма от «друзей», деньги, а Мишку не привёл. Едва он отдышался, как Сорока подсел к нему с вопросом:
— Сэр Дюк, а что с Мишкой?
— Если бы я знал. Нет его. Исчез без следов, словно бы сквозь землю провалился. Вначале был на виду. Матросы его привечали, подкармливали, всё вроде бы тип-топ было, а потом Мишки не стало. То ли финские власти изловили, посчитав его беспризорником, то ли в неприятность попал — не знаю. Нет его — единственное, что могу тебе сообщить.
— Тамаев его видел три дня назад. Здесь, в Питере.
— Значит, утёк, — Сердюк улыбнулся, — а то уж мне совсем неловко было бы перед Красковым. Утёк — значит, жив. В парне — наша душа.
— Душа бродяги и моремана!
— А какая ещё может быть душа? Комок сала, прилепившийся к желудку, как у нашего Тамаева? Извини-подвинься! Ай да Мишель!
— Надо искать его.
— Надо. И найти надо!
Утром Сердюк вновь отправился в Финляндию — его сделали настоящим связным, а Сорока ушёл искать Мишку. Чуть ли не граблями проскрёб камни канала, на котором Тамаев видел оборванца, во все щели, что попались ему, заглянул, обследовал подвалы ближайших домов, но Мишку не нашёл — пусто было.
У боцмана на этот счёт тоже было своё мнение.
— Надо ли искать? — спросил он у Сороки. — Воришка, карманник этот твой Мишка! Помести его на корабль — он половину корабля уволокёт. По железке, по болту, по колёсику — в кармане, в желудке на берег вынесет!
— Слишком резко, боцман.
— А где ты собираешься его держать? Здесь, в квартире, под койкой?
— Да, в квартире под койкой.
— Ну ищи, ищи дырку от бублика. Только когда найдёшь — не отрабатывай задний ход.
Через четыре дня Сорока нашёл Мишку. Это был действительно тот оборванец, что ловил рыбу в канале.
Костюрин ощущал молодой подъём и, несмотря на то, что каждую ночь приходилось объезжать посты, сидеть в засадах, а в последний раз — дважды участвовать в перестрелках, спать всего по три-четыре часа, усталости и не чувствовал.
Он словно бы заимел некие крылья, которые помогали ему перемещаться по пространству, был возбуждён, вдохновлён, при первой же возможности старался вырваться в Петроград — так не терпелось увидеть Аню Завьялову.
Костюрин влюбился. Влюбился, как мальчишка, безоглядно, втюрился по самые уши, даже больше — по макушку, его окружала атмосфера счастья, которую создали двое: он и она, Костюрин и Аня.
По вечерам, на заставе, во время чистки оружия — всякая последующая ночь могла оказаться горячее предыдущей, — Костюрин сосредоточенно скрёб пальцами шевелюру. И как же это так получилось, что раньше он не знал Аню? Лицо его делалось недоумённым, на крыльях носа появлялись капельки пота, а рот… рот сам по себе, глупо, расплывался в улыбке. Даже комары, от которых воздух делался тёмным и шевелился, будто живой, в такие минуты кусали Костюрина меньше обычного, вот ведь как.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!